Том 2. Черемыш, брат героя. Великое противостояние
Шрифт:
А от Амеда давно уже не было писем. В последнем, которое шло очень долго, он сообщал, что находится в кавалерийской части на формировании и ждет назначения. Может быть, он уже на фронте?..
Когда мне становилось совсем тоскливо и страшно, я доставала завернутый в платок обгорелый блокнот Расщепея. Я его и на крышу брала, и в укрытие носила во время тревоги, если не была дежурной. Это было все, что мне теперь осталось от Расщепея.
В книжечке сохранилось несколько страниц, и я в десятый раз перечитывала их, так что скоро знала все записи Расщепея наизусть. Особенно запомнилась мне
Дальше страничка обгорела, и неизвестно было, записал ли Расщепей пример того, что Толстой называл физической храбростью. Я долго думала над этой записью. Вот когда я на крыше – это, наверно, все-таки моральная храбрость. Ну хорошо, а Жмырев, когда кинулся, чтобы показать себя людям, на зажигалку? Это что – тоже моральная храбрость? Нет, это он сделал ради выгоды – значит, для себя, для своей персоны. Ну, тогда это уже, пожалуй что, и физическая…
Много было там еще уцелевших наполовину заметок.
Сохранились такие:
«Паскаль где-то сказал: мы не живем – мы ждем и надеемся».
Тут же другим карандашом размашисто, как будто сердито было написано рукой Расщепея:
«Славная позиция, нечего сказать! А мы не ждем, мы действуем; не надеемся – а знаем. Действовать, бороться, искать, добывать – разве это не жизнь! Жизнь – это поиск…»
Дальше опять страница обгорела.
Нашла я в книжечке слова, которые много раз слышала от Александра Дмитриевича:
«Тезисы для выступления у пионеров.
Главное, что мы должны воспитать в людях, – это бережное, почти влюбленное отношение к внутреннему достоинству человека. Человеческое достоинство – вот главное. Остальное приложится. Капиталист не уважает человека. Он кладет его личность под пресс, выжимая все соки. Если бы уважал, не эксплуатировал бы. Революция – это борьба за человеческое достоинство всего народа. Фашисты – себялюбивые ненавистники человечества…»
Я показала эти заметки Ромке Каштану. И мы с ним долго толковали о храбрости, о человеческом достоинстве. Ромка тоже стал как-то серьезнее. Правда, явившись ко мне после большого перерыва, он тотчас же начал дурачиться:
– Ну, как живешь, Сима? Как эти твои лунатики, халдеи и телескопы поживают? У меня для них есть великолепные детские стихи, как раз для вашего пионерского возраста. Так сказать, переработка довоенного Михалкова на военный лад. Вот слушай: «А у нас упал фугас. Это раз. А у нас – противогаз. Это два-с. А у нас наша мама собирается…» Кстати, Татка Бурмилова уже с мамашей отбыли в энском направлении. А ты еще не собираешься?
Потом он сел, снял пилотку, сложил ее и хлопнул по колену:
– Нет,
– А что же ты сам себя подвергаешь?
– Ну что ты равняешь!.. Ну ладно, ладно! Сейчас мне будет прочитана, чувствую, лекция о женском равноправии. Не хочу спорить. Я к тебе не спорить зашел, а проститься. Нас с ребятами посылают на укрепления. Куда-то не очень близко. Хотя… далеко сейчас уже ехать некуда.
Мы долго сидели с ним. Вот тут я ему показала книжечку Расщепея; заметки Александра Дмитриевича произвели на Ромку сильное впечатление.
– Сима, можно мне списать вот насчет храбрости? – спросил он.
И тщательно переписал к себе в карманную книжечку толстовское определение храбрости.
– Здорово! – сказал он мечтательно. – «Одинаково действовать при любых обстоятельствах». Верно! Это и есть храбрость. Понимаешь, Сима: значит, человек поступает так, как он решил сам, не под влиянием обстоятельств. Здорово! Ей-богу, здорово! Классически здорово! «Напряжение деятельности». Лихо сказано! Я это всем ребятам покажу.
Потом он встал, вздохнул. Расправил пилотку, опять положил ее.
– Ну, Крупицына, прощай. Говорить ничего не буду, а то еще чего-нибудь сострю – обозлишься на прощанье. А я этого не хочу. Скажу только одно: будь!..
– Что будь? Кем будь? – не поняла я.
– Вообще будь. Я хочу, чтобы ты была на свете. Ведь знаешь, Сима… многие не будут.
Таким я еще Ромку никогда не видела.
– Быть – это мало, – сказала я. – Надо быть такой, как надо. Быть всякий может. Даже Жмырев. Это нехитрое дело.
– Ты только будь, – повторил тихо Ромка, – слышишь, Сима, будь! Я этого очень хочу. А плохой ты не будешь, я тебя знаю. Ведь ты не только Сима, ты еще Устя. Двойная нагрузка… Я ведь тебя немножко знаю. Знаешь, я из всех наших девчонок только тебе по-настоящему верю. Честное слово. Я прямо-таки убежден: если что, так ты лучше решишь совсем не быть, чем быть такой, какой стыдно быть. Так вот, Сима, будь!
– Ну, и ты, Рома, будь!
– Как-нибудь, – сказал он.
Оба мы невесело засмеялись. Ромка надел пилотку, браво откозырял мне:
– Папахен с мамахен – мой привет, и всей прочей фисгармонии.
Это, очевидно, относилось к настройщику.
И Ромка ушел. А мне стало еще грустнее. Мне захотелось вернуть Ромку и сказать ему что-нибудь очень хорошее. Но с ним было трудно говорить, он все любил обращать в шутку. Бедные наши мальчишки! Тяжело им там придется, на укреплениях! И, наверно, опасно там. Я вспоминала теплое, забавное Ромкино прощанье: «Будь!» «Будь, Ромка, будь!» – сказала я про себя. Как хочется, чтобы все были! А по радио пели: «Идет война народная…» И за окном видны были в вечернем небе десятки, а может быть, и сотни уже поднятых аэростатов заграждения.