Том 2. Чевенгур. Котлован
Шрифт:
Инженер Прушевский уже с двадцати пяти лет почувствовал стеснение своего сознания и конец дальнейшему понятию жизни, будто темная стена предстала в упор перед его ощущающим умом. И с тех пор он мучился, шевелясь у своей стены, и успокаивался, что, в сущности, самое срединное, истинное устройство вещества, из которого скомбинирован мир и люди, им постигнуто, – вся насущная наука расположена еще до стены его сознания, а за стеною находится лишь скучное место, куда можно и не стремиться. Но все же интересно было – не вылез ли кто-нибудь за стену вперед. Прушевский еще раз подошел к стене барака, согнувшись, поглядел по ту сторону на ближнего спящего, чтобы заметить на нем что-нибудь неизвестное в жизни; но там мало было видно, потому что в ночной лампе иссякал керосин, и слышалось одно медленное, западающее дыхание. Прушевский оставил барак и отправился бриться в парикмахерскую ночных смен; он любил, чтобы во время тоски его касались чьи-нибудь руки.
После полуночи Прушевский пришел на свою квартиру – флигель во фруктовом
Вдалеке, на весу и без спасения, светила неясная звезда, и ближе она никогда не станет. Прушевский глядел на нее сквозь мутный воздух, время шло, и он сомневался:
– Либо мне погибнуть?
Прушевский не видел, кому бы он настолько требовался, чтоб непременно поддерживать себя до еще далекой смерти. Вместо надежды ему осталось лишь терпение, и где-то за чередою ночей, за опавшими, расцветшими и вновь погибшими садами, за встреченными и минувшими людьми существует его срок, когда придется лечь на койку, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать. На свете будет жить только его сестра, но она родит ребенка, и жалость к нему станет сильнее грусти по мертвому, разрушенному брату.
– Лучше я умру, – подумал Прушевский. – Мною пользуются, но мне никто не рад. Завтра я напишу последнее письмо сестре, надо купить марку с утра.
И решив скончаться, он лег в кровать и заснул со счастьем равнодушия к жизни. Не успев еще почувствовать всего счастья, он от него проснулся в три часа пополуночи, и, осветив квартиру, сидел среди света и тишины, окруженный близкими яблонями, до самого рассвета, и тогда открыл окно, чтобы слышать птиц и шаги пешеходов [1] .
1
Публикуя произведение в журнале «Новый мир», дочь писателя Мария Андреевна Платонова поместила несколько опущенных автором фрагментов (по авторизованной машинописной копии). Эти варианты представляют безусловный интерес для уяснения идейно-художественной задачи автора.
Вощев перестал спать и открыл глаза. Утренний свежий мир светился сквозь щели барака, и Вощев почувствовал свое тело как вновь зачатое: вчерашний труд истребил в нем старые внутренности, но сон наполнил его первоначальной плотью.
Чиклин еще спал, и Козлов рядом с ним, а другие лежали сбоку, одинаково уставшие от земли. Пусть они спят пока, чтобы вместе с дыханием из них выгорала отжившая кровь и пустое место наливалось густой ощущаемой влагой. У Козлова ниже ушей возобновилось биение материнских родников и уже порозовело оскудевшее лицо. Значит, ему скоро пора пробудиться и сознательно жить.
Вощев отворил дверь наружу, впуская воздух для дыхания спящих, а сам вышел прочь, чтобы не мешать течению свежести на лежащие лица. В природе был теплый свет, и раздавался ровный шум суеты мелкой жизни, которая тоже добывала себе смысл жизни кое из чего.
Недалеко находился заглохший овраг, и одинокое дерево наклонилось над ним безветренными ветвями, ища своего рождения в земле или посмертного сожительства с нею. По ту сторону оврага была еще какая-то впадина, и оттуда, из невидимого предприятия, выходил изжитый машиной пар. В стороне ото всего сидел, согнувшись, в траве бедный человек, его палка была воткнута в землю, и узелок с имуществом висел на ней: он тоже, наверное, жил с усилием и надеялся получить свое счастье полностью, а может быть, существовал лишь терпеньем любопытства.
Вслед за своим наблюдением того человека Вощев услышал пение тихого голоса:
– Липа векова-ая…
Дальше голос стал тише, продолжая песню шепотом, и вовсе смолк. Вощев зашел обратно в барак. Там Чиклин глядел непомнящими глазами и безмолвно произносил песню ртом; он уже очнулся, но еще не мог вспомнить своей жизни – и помнил песню, готовясь жить сначала.
Козлов же хотя и спал пока, но карябал грудь ногтями, мучаясь с закрытыми глазами, а потом сразу приподнялся и боязливо закричал.
– Ты чего испугался? – спросил Вощев, приближаясь на помощь.
– Крыса в груди грызется!
Чиклин встал на привычные ноги и умело вгляделся в тело Козлова, где находилась крыса; Чиклин захотел ее спокойно убить.
– Рот зажми! – сказал он Козлову. – И живот схвати руками, а то она выскочит.
Козлов бережно сжал рот и вдавил рукой живот, чтоб крысе было туже выходить, но вдруг почувствовал свою внутренность свободной и сердце легким.
– Она – вона! – показал он на свой пиджак, которым прикрывал ноги.
Чиклин с твердой силой ударил босой подошвой по пиджаку, но место под ним было пусто.
– Ушла! – обнаружил Чиклин.
Козлов грустно обиделся:
– Я вот теперь, как говорится, заявление в охрану труда подам, крысы рабочему сердце грызут.
После общего пробуждения в ночлежный барак землекопов пришел посторонний человек. Изо всех мастеровых его знал один только Козлов благодаря своим прошлым конфликтам. Это был товарищ Пашкин, председатель окрпрофсовета. Он имел уже пожилое
«Ну, что ж, – говорил он обычно во время трудности, – все равно счастье наступит исторически». И с покорностью наклонял унылую голову, которой уже нечего было думать.
2
– Крысы, товарищ Пашкин, – сказал ему Козлов. – Они мне сердце, как говорится, грызут и грызут. Пашкин никогда не спешил отвечать, чтобы люди видели его думающим, а отвечал небрежно: пусть сущность его слова действует сама по себе.
– Где крысы? Зачем они придут сюда? Ведь у вас женщин нету – грязи заводить некому! Ты, наверно, спишь с надбавкой, и тебе снятся животные. Тут же был санврач! А если крысы – организуйте кружок Осоавиахима и травите любую тварь, практикуйтесь против буржуазии на мелочи!.. Это даже хорошо, что хоть крыса будет, как вы не понимаете?!
– Мы понимаем, – с уважением сообщил Сафронов. – Нам деваться некуда, приходится все понимать.
Морщась от забот и привычной осведомленности, Пашкин обошел своим шагом жилое помещение, изучая невзрачным взглядом гигиеничность и кубатуру, и нашел условия приличными: ведь пролетариат еще только делает себе существование, так что требовать ему блага не с кого. Пашкин угрюмо знал почти все и даже скучал.
Близ начатого котлована Пашкин постоял лицом к земле, как ко всякому производству.
– Темп тих, – произнес он мастеровым. – Зачем вы жалеете подымать производительность? Социализм обойдется и без вас, а вы без него проживете зря и помрете.
– Мы, товарищ Пашкин, как говорится, стараемся, – сказал Козлов.
– Где ж стараетесь?! Одну кучу только выкопали!
Стесненные упреком Пашкина, мастеровые промолчали в ответ. Они стояли и видели: верно говорит человек – скорей надо рыть землю и ставить дом, а то умрешь и не поспеешь. Пусть сейчас жизнь уходит, как теченье дыханья, но зато посредством устройства дома ее можно организовать впрок для будущего неподвижного счастья и для детства.
Пашкин глянул вдаль – в равнины и овраги; где-нибудь там ветры начинаются, происходят холодные тучи, разводится разная комариная мелочь и болезни, размышляют кулаки и спит сельская отсталость, а пролетариат живет один, в этой скучной пустоте, и обязан за всех все выдумать и сделать вручную вещество долгой жизни. И жалко стало Пашкину все свои профсоюзы, и он познал в себе дорогу к трудящимся.
– Я вам, товарищи, определю по профсоюзной линии какие-нибудь льготы, – сказал Пашкин.
– А откуда же ты льготы возьмешь? – спросил Сафронов. – Мы их вперед должны сделать и тебе передать, а ты нам.
Пашкин посмотрел на Сафронова своими уныло-предвидящими глазами и пошел внутрь города на службу. За ним вслед отправился Козлов и сказал ему, отдалившись:
– Товарищ Пашкин, вон у нас Вощев зачислился, а у него путевки с биржи труда нет. Вы его, как говорится, должны отчислить назад.
– Не вижу здесь никакого конфликта – в пролетариате сейчас убыток, – дал заключение Пашкин и оставил Козлова без утешения. А Козлов тотчас же начал падать пролетарской верой и захотел уйти внутрь города, чтобы писать там опорочивающие заявления и налаживать различные конфликты с целью организационных достижений.
До самого полудня время шло благополучно: никто не приходил на котлован из организующего или технического персонала, но земля все же углублялась под лопатами, считаясь лишь с силой и терпением землекопов. Вощев иногда наклонялся и подымал камешек, а также другой слипшийся прах и клал его на хранение в свои штаны. Его радовало и беспокоило почти вечное пребывание камешка в среде глины, в скоплении тьмы: значит, ему есть расчет там находиться, тем более следует человеку жить.
После полудня Козлов уже не мог надышаться – он старался вздыхать серьезно и глубоко, но воздух не проникал, как прежде, вплоть до живота, а действовал лишь поверхностно. Козлов сел в обнаженный грунт и дотронулся руками к костяному своему лицу.
– Расстроился? – спросил его Сафронов. – Тебе для прочности надо бы в физкультуру записаться, а ты уважаешь конфликт: ты мыслишь отстало.
Чиклин без спуску и промежутка громил ломом плиту самородного камня, не останавливаясь для мысли или настроения, он не знал, для чего ему жить иначе – еще вором станешь или тронешь революцию.
– Козлов опять ослаб! – сказал Чиклину Сафронов. – Не переживет он социализма: какой-то функции в нем не хватает!
Здесь Чиклин сразу начал думать, потому что его жизни некуда было деваться, раз исход ее в землю прекратился; он прислонился влажной спиной к отвесу выемки, глянул вдаль и вообразил воспоминание – больше он ничего думать не мог. В ближнем к котловану овраге сейчас росли понемногу травы и замертво лежал ничтожный песок; неотлучное солнце безрасчетно расточало свое тело на каждую мелочь здешней, низкой жизни, и оно же, посредством теплых ливней, вырыло в старину овраг, но туда еще не помещено никакой пролетарской пользы. Проверяя свой ум, Чиклин пошел в овраг и обмерил его привычным шагом, равномерно дыша для счета. Овраг был полностью нужен для котлована, следовало только спланировать откосы и врезать глубину в водоупор.