Том 2. Машины и волки
Шрифт:
Леса стояли бесшумны, безмолвны, осыпавшиеся, поредевшие, в серости, в дожде. Листья в лесах шумели едва-едва, и, если долго стоять и прислушиваться к лесному шуму, – не зазвенит в ушах, потому-то идут неуловимые шорохи, тишина, замирание, и только под ногами двигает листья лесная мышь, да очень далеко пиньпинькнула синичка; у Андрюшевского оврага, на болотинах, в сосновом лесу и олыпаных перелесках, в березовых клинках росла высокая трава, – и слышно было, как осыпается она, звенит. К сумеркам лес темнел, стихал совсем, замирал, в перелесках возникал серый туман, дождь моросил туманом, невесельем. И в сумерки, в те минуты, когда село солнце, настал мрак, и лишь едва остались тени от неокончательно погибшего солнца, когда даже мыши стихли, – обкладчик-пскович Тимофей подвывал волков: в лес они приходили втроем, он
– Семь волков. Сука, матерой, два переярка, три щенка. Идемте.
И он пошел вперед, походкой, точно косят две косы, старик восьмидесяти лет, всю жизнь проживший, как и его отец, с волками, научившийся с волками говорить на волчьем их языке, сам похожий на волка, молчаливый, навсегда лесной. Те двое, что стояли под соснами на изготовку, – потому что матерые иной раз бросаются на подвывалу, когда он воет матерым, учуяв в нем соперника на волчьи святки, – шли сзади, поспешали, и им страшен был Тимоха, вот этот, что сейчас при них припал к лесным, к волчиным тайнам, и молчит о них, как о пустяках, – вот о том, что здесь в каких-то саженях бродит стая волков, придет на падаль у Мистрюкова пруда, будет там играть волчьей своей, недоброй человеку игрой. Тимофей неожиданно говорит:
– Иной раз по осени ищешь волков, по всем приметам, тут им держаться, тут и лаз ихний, – и набредешь на логово: – такой дух у волков отвратительный, не могу сказать, а знаю, – попади мне в руки тогда волк – пустыми руками задушу его, глотку перегрызу, такая ненависть к духу ихнему, не могу сказать!..
На телеге Тимофею первое место, охотники едут шарашить деревню, – Тимофей, сухонький старикашка, лезет на печку, где потеплей, долго разминает руками пальцы на ногах, самогона выпивает полстакана и спит, посапывая древним старикашкой, с открытым ртом, откуда торчат странно-белые и большие зубы. Охотники спорят, матершинят, делят колбасу, торгуются о качестве махорки – без него. Начальник отряда, рябой кожевник Иван Васильевич, и Тимофей уходят в лес задолго до рассвета, – и место сбора егерей и кричан – у Мистрюкова пруда на стреме…
И в час рассвета, в мутный, нехороший час, как сто лет назад, охотник Степан, в помощь сельскому председателю, дубасит в сельский сполох, зовет деревню на сход. Степан сплошь в кожах, и язык у него кожаный, чтобы пускать кожанейшие слова. Сполох бьет судорожно, испуганно. Мужики, бабы, подростки бегут к колодцу рысцой, на ходу напяливая тулупы, в валенках – пятки наружу – по грязи. Председатель стоит недоумело, молча. Степан молчит. Мужики недоумевают, смотрят в стороны и вниз. Тогда Степан орет на версту:
– Товарищи крестьяне! Вам рассказывать нечего, какое бедствие для вас волки! Они… иху в селезенку мать, можно сказать, ваше бедствие!
– Это – что и говорить, – говорит недоверчиво старик с пакляной бородой и с посошком в руках.
– И вот, товарищи крестьяне, отряд по истреблению хищников приехал истребить ваших волков! От вас, товарищи, требуется, чтобы вы отделили от себя пятьдесят кричан, то есть загонщиков, загонять в загон волков!
– Это – что и говорить, – говорит бодрее старикашка.
– А какая плата? – На чаек надоть! – говорит со страшком кто-то сзади.
– Ттоваррищщи! –
– Это – что и говорить, – говорит бодро мужичонко. – Он для нашей пользы, – волк у меня летось теленка задрал, что и говорить, и мы без мандата, своей охоткой…
– Начинаю! – кричит Степан. – Товарищ председатель, – перепишите всех, кто отказывается идти!.. Живо!..
– Мы без мандатов, – говорит мужичонко; он вышел вперед, поднял свой посошок. – Что и говорить, мы своей охоткой… для нашей пользы, значит…
Било было прибито у колодца. Кругом стояли избы, нищие как с испокон веков, в соломенных шалях крыш, в трахоме оконцев, мигавших коптилками в этот рассветный час. У колодца торчал журавль, болталась бадья. Дорога в колеях по колено упиралась в забор, там росла рябина, – там шел скат под гору, к оврагу, и там был конец свету рассветного часа. Невесело было. Моросил дождь – на благо озимым, на грех лаптям… В избе, где ночевали охотники, солому сдвинули в угол, на столе кипел самовар, делили колбасу, над помойником по очереди мылись, просматривали ружья, совсем запугали поросенка и хозяйку. Потом изба набухла загонщиками, им раздавали трещотки, давали советы, приказы, наказы, раздавали флажки. Степан отвешивал бабе-хозяйке мяса, сала и гречи – на щи и кашу к обеду после охоты. Еще, в сотый раз, за чаем, наспех, перечитывались из тощей книжечки охотничьих правил правила облавной охоты: – «с номера без команды начальника не сходить, ружье заряжать только на номере, охотничья этика не позволяет…» –
Потом запрягали лошадей, садились свеся ноги, с ружьями без чехлов и меж колен, дулами вверх, ехали, окруженные кричанами, – и вскоре егерь Павел запевал разбойничью какую-нибудь песню, разгульную и щемящую. Тогда подхватывали все, пели, пока не подъезжали к Андрюшевскому лесу.
У Мистрюкова пруда ждали Иван Васильевич и Тимофей. Тимофей уходил к загонщикам. Здесь все молчали, были деловиты. Каждому по очереди Иван Васильевич говорил обещающе, самое главное, – шепотом:
– Волки здесь, никуда не ушли.
Потом всем:
– Закуривайте, ребята, последний разок, – и пойдем на номера…
Кричаны ушли с Тимофеем, потащили за собой флажки, ушли вереницей, безмолвно, в лес, – лес сокрыл их своей тишиной. Егерей осталось только семь, тех, что неделей бродили, таскались за волками. Они были деловиты и неспокойны, они спешили докурить свои собачьи ножки, их бессонные лица были решительны. Лес – осиновые заросли, березовый клин – безмолвствовал, серел в дожде, сырость съедала шорох шагов. Иван Васильевич первый бросил папиросу. Тогда пошли: бесшумно, почти на цыпочках, гуськом, с ружьями в руках, – каждый школьником ждал пальца Ивана Васильевича, как он укажет:
– Здесь, вот под этим кустом и стой!..
На номере – над тобой сосны, перед тобой дорога, полянка, заросли, трава по колено, лес, – здесь волчий лаз: – зарядить ружье, загородиться хвоей, стать неподвижно, ни кашлять, ни курить, ни двинуться поспешно. Надо стать, застыть, – и – тишина. Соседних егерей не видно, лес – сер, безмолвен, небо в клочьях облаков, – с сосен капает, под ногами шелестит лесная мышь. Душу, волю, все – собрать в комок, съежить кулаком: – убить!.. Пять, пятнадцать, двадцать пять минут безмолвия, – душа лесная так, как было здесь столетьем. И тогда вдали – выстрел, – а за ним – трещотки, крики, ать-ать-ать-ать-ать, аля-ля-ля-ля-ля, оть-оть-оть! – лес вскрикнул эхом, гудом, помножил голоса и шум трещоток, сто сорок леших побежало без оглядки, полетели птицы, поскакали зайцы, – зайцев бить нельзя, – охотники – егеря – одним комком, крепко сжато цевье и пальцы на гашетках. Прошла лиса, еще промчали зайцы, – и вот, на правом фланге, дуплетом – ба-бах! ба-бах!.. – Это значит: – волк! Это значит: – смерть! Это значит: – убивать! Вот эта неделя бессонниц, беспутств, разбойничьих песен, телег по ночам – для этой минуты, для самого тайного. Лес – сдвинулся, двинулся, куда-то пошел, лесная душа, лешие. И волки – и есть эта лесная, лешачья душа. И есть в мире – гашетка, мушка и волк, и волчья смерть. Ать-ать-ать, а-ря-ря-ря, а-ля-ля-ля, оть-отьоть! – кричит лес.