Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Несколько секунд тянулись мучительно медленно. В окнах молча крутился черный дым. Потом разом появлялась опаленная голова и вся закопченная фигура. Отбежав несколько шагов, задымленный человек, ловко вышибая ударом в дно ладонью пробку из сотки или полубутылки и далеко запрокинув голову, торопливо лил дрожащей рукой в рот весело колеблющуюся, кроваво искрящуюся на огне водку. Горела казенная винная лавка.
А кругом реяли пули, гудел пожар, лопались стены, проваливались крыши.
В подвале по-прежнему
– Вот серый волк и говорит Ивану-царевичу: «Иван-царевич, садись ты на меня, понесу я тебя через луга и леса, через горы и дубравы, через моря и реки…»
Детские глазенки широко глядят на морщинистое лицо.
– Няня, ты чего плачешь?
– Боже мой, неужели мы не выберемся отсюда? – шепотом, полным слез и отчаяния, говорит больная, неподвижно лежа на кровати.
– Не волнуйся, дорогая… тебе так вредно волноваться, – говорит, наклоняясь у изголовья, брат.
– Вредно волноваться, – горько усмехается она. Глухо доносятся теперь где-то дальше выстрелы передвинутых орудий.
– А серый волк откинул полено и пустился скоком…
– Что такое полено? – звенит тоненький голосок.
– Тише. Это волчий хвост.
Никто ничего не ел. Детей поят холодным чаем.
– Нет, это невозможно. Надо же отсюда выбраться.
– Да вот подите и узнайте.
– Куда же я пойду – стреляют… Подите вы.
– Я бы пошел, да ведь… дети. Что они будут делать, вдруг… понимаете…
– Я бы тоже пошел – мать у меня… в Туле… единственный кормилец…
– Надо дворника. Яков!
– Чего изволите?
– Сходи узнай, – можно нам отсюда выбраться?
Все дружно накидываются на дворника.
– Ведь это же невозможно…
– Не сидеть же нам тут, пока расстреляют или сожгут…
– Черт знает что такое… Надо же меры принимать, чего же ты ждешь?..
Дворник уходит.
– А я вот что скажу, – слышится глухой ровный голос, – я вот что скажу: пожар подбирается и к нам…
– Ах, оставьте, оставьте, пожалуйста… Терпеть не могу, когда начинают…
– Какой там пожар?.. Куда подбирается?.. За десять верст от нас…
– Слава тебе господи, наш дом громадный, кирпичный и стоит отдельно…
– Вы – вечно!..
Его ненавидят. А он, помолчав, так же ровно и глухо говорит:
– Отдельно!.. А ведь заборы-то тянутся к нашему. А возле забора у нас, сами знаете, какая громада угля… Загорится – косяки, двери, полы начнут гореть. А то – кирпичный!.. Ну, а тогда не выскочишь, ход-то один, мимо угля, а полезем в окна в переулок, – в первую голову расстреляют, сами понимаете…
Все понимают – он говорит правду, но его продолжают ненавидеть, отворачиваются, перестают говорить. Входит человек в картузе и фартуке.
– Вы кто такой?
– Приказчик из мелочной лавки.
– А-а, это которая горит… От гранаты загорелась?
– От гранаты! – злобно говорит приказчик. – От гранаты бы не загорелась. Ни один дом от гранаты не загорелся. После стрельбы,
Что-то слепое, холодное и липкое заползало, постепенно наполняя подвал… Точно чудовище с громадным мокрым тяжелым брюхом улеглось и бессмысленно глядело на нас невидящими очами, глядело безумием жестокости.
– А сейчас подожгли дом с угла, возле вас; видят – ветер в ту сторону, ну и подожгли, чтобы весь порядок…
– А-А!!.
У всех разом охрипли голоса.
– Господа… сию минуту… надо завесить… Ведь генерал-губернатор… И тише… ради бога, тише…
И окна завесили, и все ходили на цыпочках, и опять говорили шепотом. Стало совсем темно, только на потолке, пробиваясь сквозь щель окна, ложилось отражение зарева. И эта кровавая полоса то разгоралась, то бледнела, и все с замиранием следили за ней.
– Да где же дворник?.. Боже мой, где же дворник?.. – разносился истерический шепот.
– Яков, что же ты пропал? Что ж ты не узнаешь, когда нам можно отсюда выбраться?
– Да, узнаешь… Подите да узнайте. Я вон высунулся, а солдат мне отмахнул. Я говорю: «Дозвольте объяснить», – а он как ахнет – так угол у ворот и сколол.
Тихий, покладистый и услужливый Яков сейчас говорит, держит себя свободно и независимо: он уже не дворник, он теперь ровня всем, кто тут есть, ибо подвергается одинаковой опасности сгореть заживо или быть расстрелянным.
Ночь или день – трудно различить; должно быть, ночь, и полоса на потолке становится кровавее.
– Да мне одно ведро!.. – звонко и дерзко, нарушая, как искра темноту, напряжение и оцепенелость, раздается среди подавленности, тишины и мертвого шепота мальчишеский голос.
– Тссс!.. Тише!.. – шипят все, выскакивая, и машут руками. – Тише… ради создателя, тише!
Мальчуган лет одиннадцати, краснощекий, с круглым лицом, скаля веселые белые зубы, ловко подставляет под кран ведро, и струя, пенясь, наполняет шумом угрюмое помещение.
Его обступают.
– Да ты откуда?
– А во, наискось, из белого дома…
– Значит, по улице ходить можно?
– С превеликим удовольствием… куда угодно.
Разом распадается давившая тяжесть, чудовище исчезает. Все шумно, наперебой говорят, торопливо и радостно.
– Ну вот, я же вам говорил: не звери же они. С какой стати они будут жечь и расстреливать больных, детей, женщин… людей, совершенно ни к чему не причастных.
– Слава тебе господи… слава тебе, царю и создателю… – безумно-радостно крестится, приподнявшись на локте, больная, подняв глаза к потолку.