Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
Шрифт:
Соколовский с одобрением глядел на нее: прекрасно говорит свой урок; понятливая ученица. – Нивельзину было уже забавно: – дура, – и человек очень умный; пустейшая, – и чрезвычайно серьезный; но пара, достойная друг друга: оба – люди золотого века в железном.
– Смею уверить вас, Алина Константиновна, Соколовский совершенно ошибался и понапрасну расстроил вас. Вы не сказали ничего неловкого.
– Нет, нет, когда он растолко-хх-вал, не обманете меня! Но я уверена и в том, что он при-хх-бавил: вы полюбите меня, когда больше узнаете. Вы тогда не будете прини-хх-мать в досаду, если у меня вырвется неосторожное сло-хх-во. А сказала от искренней души: как же не пожалеть…
– Бросим это, Алина Константиновна, – ласково, но незаглушимо вступился в дело гувернер, видя, что ученица выбивается из роли на свою дорогу, –
«Творец небесный! – Подкрепи меня выслушать, в какой штуке белья найдется письмо!» – подумал Нивельзин. – Но случай был менее ужасен, нежели мог бы быть.
Вытаскивая из-под матраса рубашку, – продолжал Соколовский, – он ощупал в ней жесткий листок, тряхнул ее – выпало письмо. Он подумал над ним и решил: не изменять своему правилу, что везде, везде надобно искать хороших людей. Поехал к Тенищевой и, наперекор всякому вероятию, нашел в ней хорошего человека: – и не только хорошего, чрезвычайно полезного. Она тотчас же взялась хлопотать за его проект…
«Но это, наконец, бог знает что! – думал Нивельзин. – Делать эту, положим, добрейшую, но пустейшую и глупейшую женщину двигательницею дела, такого серьезного, трудного, важного! – Рассуждение о фрейлине при фрейлине и даже историю грязного белья я выдержал. Но этого, если это будет продолжаться, не выдержу, кажется». – «Это» продолжалось: Соколовский хоть и горяч по своей натуре, но с полнейшим спокойствием за здравый смысл своих слов радовался и радовался, какую ревностную помощницу нашел он в Алине Константиновне, пылко сочувствующей всему гуманному и прогрессивному… Нивельзин почувствовал наконец, что ему не остается выбора: расхохочется, если не остановить наивного энтузиаста.
– Но, я думаю, военно-уголовные законы были довольно чужды кругу занятий Алины Константиновны, и ваши мысли остаются несколько темны для нее?
– Конечно, прежде она не думала о возможности и важности этой реформы, – отвечал Соколовский как ни в чем не бывало. – Но она отдалась делу всею душою. – Правда и то, что, попросив ее рассказать мне, как она передает свои убеждения другим, я заметил, что она не вполне овладела фактами, необходимыми для ее новой деятельности, и не совершенно отчетливо представляет себе связь между ними. Но тут нет ничего, чтобы надобно было отчаиваться: нельзя же упомнить все с первого раза. Я повторяю ей существенные доводы, и мы с нею будем говорить снова и снова, пока все станет ясно для неё. Терпение, – обратился он с одобрением к своей ученице. – Нужно только терпение, как оно и всегда, во всем необходимо человеку, желающему быть полезным. – Я очень доволен ее терпением и внимательностью, – похвалил он ее Нивельзину, для лучшего ее поощрения.
Волгин заливался руладами, украшая множеством очень остроумных шуток рассказ Нивельзина о Тенищевой и ее учителе. Потом стал горячо благодарить Нивельзина, когда услышал, как избавляет его Нивельзин от нашествия Соколовского; при этом не упустил случая помотать головою и повздыхать о своей бесхарактерности, по которой не может защищаться от скучных посетителей, отнимающих у него время; не замедлил утешиться в этом замысловатою остротою, что Павел Михайлыч необыкновенно обидел его, принявши его за мокрую курицу, которая не могла бы сама отбиться от Соколовского, и после того стал опять заливаться на все возможные и невозможные для обыкновенного
– Я молчала, мой друг, потому что радуюсь, когда ты весел; хоть у тебя невыносимый голос, всё равно, рада, – сказала жена. – Но теперь замечу, мой друг, что вы с Нивельзиным слишком легко судите о наивности Соколовского. Он увлечен своими мыслями, поэтому делает и говорит много забавного. Но, судя по вашему же рассказу, Нивельзин, он вовсе не такой простодушный, каким вообразили его вы и Алексей Иваныч. Он искренен, благороден, предан своему делу бескорыстно, до самоотвержения, – в этом смысле он простодушен, – в хорошем смысле слова, но только в хорошем, никак не в смешном. Он умеет вести дела, и, по всей вероятности, он умеет понимать людей.
– В вашем характере нет насмешливости, и вы любите вступаться за тех, над кем смеются, – сказал Нивельзин – Но…
– Позвольте, Павел Михайлыч, – не замедлил перебить его Волгин. – Согласен, Лидия Васильевна не насмешлива и любит вступаться, согласен. Но дело не в этом: точно, мы с вами несколько недоглядели. Она говорит правду. Соколовский человек очень практичный.
– Помилуйте, Алексей Иваныч… – начал было Нивельзин.
– Нечего миловать, Павел Михайлыч. Лидия Васильевна говорит правду. Если судить правильно, по всему видно, что он человек очень практичный. Подумайте-ка вы сам хоть о том, что он умел устроить свое дело о поступлении в академию, а вы сам знаете лучше меня, это было дело очень трудное. Все рассудил, все обработал. Как сделать? – Надобно приискать сильного протектора. Что это, наивный или практический взгляд на вещи? – И нашел и очаровал, – чем? – Экзальтациею, благородством, умом? – Нет-с, извините: на этом, говорит, далеко не уедешь с такими олухами, – покажу я ему, говорит, как я марширую и выделываю ружьем. – Это наивность или практичность? – Да и все разбирайте, во всяком поступке, то же; и результат берите: в четыре, в пять месяцев – прапорщик, – или в драгунах они называются корнетами? – оговорился он с обычною основательностью. – Прапорщик или корнет, без гроша денег, в заштопанном сюртуке, – куда пробрался? – Сами сказали: «Буду на вечере, где увижу члена военного совета» – ого! Как вам это нравится? – И по Невскому гуляет, – с кем? – С фрейлиною в собольей шубе! – Тоже недурно для оборванного армейского прапорщика, недурно.
– Но, помилуйте же, Алексей Иваныч: эта самая Тенищева – в каком свете выставляется его практичность восторгом оттого, что он приобрел себе прекраснейшую, полезнейшую сотрудницу, в Тенищевой! – Пусть еще была б она молода, имела бы поклонников, – тогда, пожалуй, можно бы ждать какой-нибудь пользы от ее усердия. – Но – пожилая женщина, никому не интересная, всем надоевшая пустою, невыносимою болтовнёю, справедливо заслужившая у самых глупых людей репутацию, что она еще гораздо глупее их. – Восхищаться ее усердием, ждать от нее пользы, – это имеет смысл?
– Для вас, Павел Михайлыч, это смешно, потому что вы не родились агитатором; и для меня это отчасти забавно, потому что я слишком вялый человек: знаете, я люблю смеяться над тем, на что не хватает энергии у меня. Агитаторы мне смешны. Но все ваши сомнения и мои насмешки ровно ничего не значат. Она пуста – так что же? – И пустые люди в искусных руках бывают полезны, лишь были бы усердны. Он умел заставить ее усердствовать, и будет польза, потому что она скачет по его команде, – по глупости оступится, кинется в сторону, он поднял, повернул на дорогу, – и скачет опять, как ему надобно. – Нельзя-с, умных людей не наберешь столько, сколько надобно орудий агитатору, он должен нянчиться и с глупыми. «Но никто не уважает ее». – Пусть, а ему какая надобность? – Все равно, когда это ей не остановка: лезет ко всякому и барабанит. «Но никто не слушает ее». – Слушай, не слушай, поневоле кое-что услышишь, когда трещит над ухом. – Помилуйте, умными ли людьми пользуются умные люди, чтобы подымать шум? Нет, умные люди не годятся быть волынками: взял под мышку, налегай, волынка и дудит, – глупые удобнее для этой роли. Невозможно вести пропаганду без помощи дураков и дур, ими все дело красится и цветет.