Том 2. Рассказы 1913-1916
Шрифт:
Тушин, быстро и резко встав, вырвал руку. Тоскливое, глухое упорство поднялось в нем. Теперь, хотя бы в тысячу раз сильнее кружилась от гнева и раненой любви голова, он был способен сидеть молча битый час, слушая, что ему скажут, кивая и холодно соглашаясь.
— Не мне оспаривать добычу Рылеева, — усмехнулся дрожащим ртом Тушин. — Этой чести он не дождется.
— Зачем оскорбления? — покачав головой, грустно сказала Лиза. — Дело ведь в нас с тобой, а не в нем. Я люблю тебя, но мы разойдемся. Об этом сегодня ночью я думала. Миша, вчера ты не подумал обо мне в тот момент, когда более всего нужна
Торопливо и сбивчиво, тем тоном, каким взволнованная мать утешает ребенка, произнесла Лиза эти слова, встала и обняла Тушина. Нежной, но твердой силой повеяло на него от этой последней ласки. Расстроенный, он встал сам, отвел Лизины руки и посмотрел ей в лицо. Невыразимым прощальным очарованием горели черты женщины. И понял Тушин, что после сказанного нет места возмущению, так как нет лжи…
— Прощай же, — пересиливая боль, слезы и резкие движения страсти, серьезно сказал он, — не забывай. В память твою я буду здесь всегда, здесь и умру. На просеке, в зеленых кустах еще движется и дышит твоя тень — тень милая и прекрасная. Я скоро приду в то место, посижу, вспомню тебя.
— Долго еще ты будешь со мной. — Лиза, положив голову на плечо Тушина, закрыла глаза и улыбнулась. — До тех пор, пока ты этого хочешь. Я почувствую, когда ты перестанешь меня любить. И ты почувствуешь. В тот момент среди смеха станет серьезным твое лицо, за делом ты испытаешь отвращение к делу, среди ночи — проснешься и, как живую, меня увидишь, я буду смотреть мимо тебя.
— Пусть никогда не будет этого, — сказал Тушин. — Прощай. Лучше уйти мне — легче.
— Прощай.
Они обнялись последний раз, и от этого полного тоски и силы объятия исчезли сумерки. Закрыв глаза, в немом, обессиливающем поцелуе Лиза и Тушин увидели себя еще раз в светлом от берез и солнца лесном затишье, шмель жужжал низкой струной у их ног, а заунывный крик сойки казался веселым.
Тушин нежно оттолкнул Лизу и, не обернувшись, вышел; она же, закрыв глаза, сделала рукой движение, как бы собираясь перекрестить уходящего, затем опустила руку, услышала, как с обычным, негромким стуком закрылась дверь, и осталась одна. Некоторое время ей казалось, что он еще здесь, а она продолжает уговаривать и утешать его; но воспоминание о том, как Тушин принял разрыв, заставило ее почувствовать всей силой окружающей тишины, что его нет возле нее не на минуту, не на день, а навсегда.
Глухое чувство сопротивления уводило Лизу от Тушина;
Тушин, выйдя от Лизы, шел, встряхивая головой и морщась, к реке. У лавки, с висящими на дверях ременными кнутами, цветными платками и картинками лубочно-божественного содержания, серых от муки и крупы, сидел лавочник. Свирепый, жирный кот лежал у его ног; другой кот, поменьше, гоняясь у крыльца за мухами, прыгал козлом. Лавочник узнал Тушина, говоря:
— Михаил Васильевич, заверните, чайку стаканчик.
Тушин остановился. Простая фраза о стакане чайку, которого ему вовсе не хотелось, нарушив очарование горя, прозвучала жестоко и наивно, но он уцепился за нее, так как можно было говорить и выслушивать еще подобные фразы — и не думать. Лавочник, страстный рыболов, знакомый Тушину по встречам на озере, смотрел сыто и бойко, улыбаясь.
— Сколько раз в день чай пьете? — сказал Тушин, подходя. — Вы, торговые мастера.
— Жара-с. Лето-с. — Лавочник хлопнул себя по коленям. — Всего-навсего собираюсь шестой раз чайку испить, это по-божески. Да вы что, больны, никак?
— Я здоров. Почему? — спросил Тушин. — Всегда здоров, у меня и зубы никогда не болят.
— Глаза у вас нехорошие. — Лавочник пихнул кота ногой и встал. — В теплушку пожалуйте. Щучий жор пошел, Михаил Васильевич; жерлицы готовлю, блесны. А Ванька мой ястребенка словил вчера; в клетку чижову посадили, да велика клетка-то… мала, значит.
— Покажите, — рассеянно сказал Тушин.
— В-вот он, вор-куроцап, жулик, да еще мал, подлеток.
На прилавке, возле банок с вареньем, оберточной бумаги и свечных пачек, в нечистой маленькой клетке сидел «куроцап». Голова птицы, грозно вытянутая к склонившемуся лицу Тушина, неподвижно блестела глазом. Ястребенок, дыша часто, как в лихорадке, лежал боком и грудью на полу клетки; сломанное в крыле перо сиротливо торчало вверх.
— Зашиб малость, — сказал лавочник. — Лечит теперь Ванька-то. Отдышался, жулик. Есть стал.
— Поправится, — сказал Тушин.
— И то. Поправится, полетит, сыт будет.
— Пустишь?
— Ванька пустить хочет, мне-то што — его игрушка. А ты что, Михаил Васильевич, не в лице ходишь?
— Голова болит, — сказал Тушин. — Это ничего, пустяки. Ну-ка, закурим да выпьем чайку, что ли.
Разговаривая, они прошли в теплушку, а на место хозяина вышел торговать сын его, Ванька, сел к прилавку, вычистил пальцем нос и вздремнул.
Парни, подростки и бородатые мужики играли в орлянку. Игроки всё прибывали и прибывали. Празднично по случаю воскресенья одетая молодежь, в расшитых и вышитых любовницами цветных ярких рубахах, подходила парами, кучками и по одному. Блестело кое-где золото. Человек, проигравший его, наполнял круг гвалтом, плевался и махал руками.
К игрокам подошел Звонкий. Он был навеселе, грустен и неуклюж. Пятак, возвращаясь с неба, шлепнулся у его ног решеткой вверх. Орлянщик, горестно крутя головой, стал платить деньги.