Том 2. Советская литература
Шрифт:
Читателю нового произведения Горького не может не броситься в глаза очень скоро, что характер Самгина, над выяснением которого так много работает автор, — бледен, граничит с бесхарактерностью, что Самгин — человек неинтересный, скучный, что внутреннее содержание его всегда заимствовано и притом сужено и обесцвечено сухостью его психики.
Легко представить себе, что того или другого писателя увлекает задача описать сочного негодяя: крупного хищника или ядовитую подколодную змею, полную извилистого лукавства. Но описывать человека пустого и серого — стоит ли?
В нашей литературе мы имеем один классический образ пустоты, разработанный с большой тщательностью. Салтыков-Щедрин,
При первом взгляде на этого отвратительного человека-гада может показаться, что у него есть характер, намерения, удача, что он отдаленно напоминает такие грозные типы бессовестности, беспощадности и притворства, как, скажем, монументальный шекспировский Ричард III.
Но, присмотревшись ближе к этому сюсюкающему, семенящему ногами, вечно болтающему о боженьке, вечно крестящемуся жалкому чревоугоднику и, по существу, бесхозяйственному стяжателю, — мы замечаем то, что уже было отмечено в русской критике: основная черта Иудушки — страшная пустота. Он никого не любит, никого не чтит, у него нет никаких правил, чисто животные мелкие инстинкты руководят его поведением.
— Вы говорите, что «Жизнь Клима Самгина» есть наполовину Bildungsroman, а на другую половину — движущаяся панорама важной эпохи, взятая в сильной мере через свидетельство героя? Так я вас понял?
— Вы поняли меня совершенно точно.
— Но вместе с тем вы утверждаете, что Клим Самгин — тип, возбуждающий отвращение автора. Значит, Горький взялся изобразить нам подробно развитие какого-то гада и представить нам эпоху через субъект этого гада… Признаюсь, мне кажется, что либо Алексей Максимович поставил перед собой парадоксальную задачу, либо вы как-то странно толкуете ее.
— Дорогой читатель, вы правильно поставили вопрос. Для того, чтобы ответить на него, надо, во-первых, исследовать, почему Самгин интересен сам по себе как «герой» Bildungsro-man'а, во-вторых, почему он интересен как свидетель, то есть формально.
Этому мы и посвятим следующие главы.
Это жалкое, ниже всего человеческого лежащее поведение он декорирует языкоблудием: со своеобразным паточным красноречием, беспрестанно и беспутно мелет он свой вздор православно-христианского и духовно-морального колера. Меля этот вздор, Иудушка под завесой его паутины делает свои подлые дела. Однако замечательно то, что он не из сознательного лицемерия, как мольеровский Тартюф, создает себе удобную дымовую завесу из фальшивой добродетели; нет, он искреннейшим образом верит во весь этот вздор. Иудушка действительно набожный человек, благонамеренный гражданин, поклонник порядка и стародавних моральных укладов. Только в качестве последыша своего класса он психически так развинченно сработан, что какой-то частью своей психики умиленно и коленопреклоненно чтит боженьку и заповеди, а в какой-то другой огромной части запустелого мрачного корпуса, каким рисуется его натура, он совершенно темен, непроглядно беспринципен. Поэтому-то одновременно может в его часовенке происходить богослужение, а в какой-то сырой и мрачной комнате рядом мошенничество и блуд.
Но скажите, разве это не общая черта огромного большинства христиан? Разве их «воскресение» не отделено рвом от буден? Разве христианские поучения попов, пасторов и ксендзов не звучат словоблудием рядом со звериной практикой буржуазного порядка?
Только в Иудушке эта развинченность, эта раздвоенность яснее, и оттого яснее и страшная пустота его внутренней жизни. От этой пустоты веет таким холодом, таким ужасом, что Иудушка действительно приобретает сатанинские черты. Признать
Нужно сказать, что русский черт, особенно в руках интеллигенции, все больше приобретал именно такой характер.
Нам некогда здесь проводить параллели между блистательными западными чертями и скучными серыми бесами нашей литературы.
Достаточно только припомнить Мефистофеля. Гёте прямо говорит о нем, притом его собственными устами: «Я — частица тьмы, которая всегда желает творить зло, а на самом деле творит добро» 11 . Фигура Мефистофеля столь же или еще более диалектична, чем фигура Фауста.
Мефистофель может творить добро, потому что зло его колюче, жгуче. Мефистофель блистательно остроумен, разрушая идеалистические миражи и открывая грязь действительности взору искушаемого, он действительно пришпоривает человека. Но куда же может пришпорить человека Иудушка?
И когда Достоевский, так много якшавшийся с бесами, решил привести к Ивану Карамазову подлинного беса, свежеизрыгнутого адом, то он придал ему все черты законченной, жизненно многоопытной пошлости.
Русский черт, по крайней мере у интеллигенции, — всегда мелкий бес, всегда Передонов или Недотыкомка 12 . Так это пошло еще от Гоголя, который разъяснял остолбеневшему от удивления Щепкину, что легкомысленный вральман и невольный самозванец Иван Александрович на самом деле есть не что иное, как — персонально — злой дух 13 .
Вот и Самгин — «чертова кукла».
Самгин представляет собою тоже социально опустошенный тип. У него какая-то кривая семья, у него детство одновременно балованное и лишенное живой теплоты. Все его родственники по восходящей линии — последыши и неудачники. Таковы его выпавший из дворянства, классово неопределенный отец, глубоко пустая мать; призрачен его переживший себя дядя-народник; совершенный телепень его неуклюжий брат.
В эту гнилую породу новую кровь мог влить self made man [16] — Варавка. Но Горький с изумительным социальным чутьем вскрывает эту яркую, кипучую, даровитую натуру дельца. Для кого? Для чего? Перечтите сцену похорон Варавки. Какие итоги? — Все пошло прахом.
16
Сельфмедмен — буквально: человек, сделавший самого себя, выдвинувшийся собственными усилиями (англ.). — Ред.
Варавка — типичный капиталистический пустоцвет, свойственный нашей стране. Правда, такие писатели, как Золя и Томас Манн, утверждали, что капиталистические династии страшно коротки, в большинстве случаев они в третьем поколении дают выродков и разорение. Но, во-первых, все-таки в третьем, а во-вторых, все вместе эти династии соткали когда-то очень прочную ткань европейского капитализма.
Горький назвал одного из своих капиталистических пустоцветов фамилией — Двоеточие 14 . Это — конец, за которым следует что-то новое и разъясняющее. Можно сказать, весь русский капитализм последнего полувека был таким двоеточием. Оттого среди капиталистов так много даровитых индивидуальностей, проходивших в жизни шумно и исчезавших бесследно.