Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
Петербургский август часто бывает похож на октябрь. Дожди льются, сырые и холодные, сплошное, низкое небо давит тяжело, мокрые дома кажутся выше и угрюмее сквозь скользкий, редкий туман. Осень чувствуется во всем.
В час, после полудня, было темновато, как сумерками, Мокрые, хотя еще зеленые и густые, качались липы в одном из палисадников Большого проспекта на Васильевском острове. Деревянный домик, серый, с мезонином, совсем пропадал за купой деревьев. В палисадник вышел молодой человек лет двадцати трех, в черной мягкой шляпе, с поднятым воротником довольно поношенного летнего пальто. Тотчас же вслед за ним, стуча каблучками по деревянным ступенькам, выбежала девушка, полненькая, невысокая блондинка. Волосы, серовато-пепельные, немного растрепались, на плечах висел коричневый плед. Девушка видимо спешила.
– Иван Иванович! – крикнула она
– Да, Оля… Сегодня воскресенье…
– Дождь льет…
– Нет, надо, Оля. А я хотел вас попросить…
– Знаю, знаю! – весело перебила девушка. – Наверху присмотреть за бабушкой? Там Мавра, но я знаю, вам спокойнее, если я тоже смотрю. Сейчас пойду, не бойтесь.
Ян мало переменился за восемь лет, даже почти не вырос. Он был по-прежнему неуклюж и довольно полон. Выражение его лица и выпуклых близоруких глаз было до крайности просто, почти тупо. Но именно в простоте, в «немудрености» всего лица и была его привлекательность.
– Прощайте, Оля, – сказал Ян ласково.
Он улыбнулся. Оля тоже улыбнулась, порозовела и побежала наверх, а Ян вышел за ворота и побрел по направлению к Николаевскому мосту.
Год тому назад сестра Вера сошла с ума. До сих пор Ян не мог понять, как это, собственно, с нею случилось. У нее и раньше бывали обмороки, истерика. Но после одного сильного обморока Ян позвал доктора. Вера закричала на доктора, заплакала, сказала, что нигде нет правды и что скоро она уедет в Париж, потому что в Петербурге ей скучно. Ян слышал все это и раньше, он боялся только обмороков. Но доктор строго сказал Яну, что Вера – психически больная и ее дома держать нельзя. Ян подумал, что, может быть, Веру вылечат в больнице от нервного расстройства, и ее отвезли в больницу. Обмороки прекратились, но ее домой не отпускали, как Ян ни просил докторов. А между тем Ян с ужасом стал замечать, что Вера действительно говорит с ним порою так, как никогда раньше, дома, и чем больше времени проходило, тем хуже ей становилось. Ян опять бросился к доктору, умоляя отпустить сестру домой, но с ним и разговаривать не стали. Делать было нечего. Ян стал ждать. Он каждое воскресенье ходил в больницу. Он ходил бы и по четвергам, но в будни он был занят. Когда сестра заболела, ему пришлось бросить, не кончив, Технологический институт и поступить на частное место в какое-то правление. Необходимо было хоть немного денег. Сестра прожила почти весь маленький капитал. А на руках Яна оказалась и бабушка. Восемь лет пролетели над нею незаметно: времени она не знала и не чувствовала. Казалось, смерть ее забыла. Так же недвижно и спокойно было ее лицо, так же шевелились, не поднимаясь от полу, тяжелые ноги. Только вся она еще ссохлась, горб обострился, и руки крепче нажимали на тачку, которую она по-прежнему возила перед собою для равновесия.
Ян с бабушкой и прислугой Маврой жили в крошечной квартире в мезонине. Дом принадлежал Олиному отцу, больному старику, не покидавшему своей комнаты.
Ян шагал, несмотря на дождь, который забирался к нему за воротник. Он и не заметил, как повернул на Пряжку. Пилили какой-то тес или дрова. Щепки и поленья плавали в мутной, шоколадной воде. По довольно крутым берегам тут росла трава, настоящая августовская трава: мокрая, не пожелтевшая, а изношенная, истертая. Непонятное строение из красного кирпича, длинное, однообразное, с прозрачными аркадами, высилось на противоположной правой стороне. Узкая набережная тянулась. Вдруг за углом она оборвалась, перешла в пустую площадь, и показался дом, мутно-желтый, обнесенный высокими стенами, и все-таки весь видный, точно стоящий на возвышении. Темнели малые пятна решетчатых окон. Бывают дома живые, бывают веселые и грустные. Этот дом был не мрачен и не весел – он был похож на труп. Большой, окоченевший труп с незакрытыми, но невидящими глазами, с серыми тенями и грязными налетами на холодном теле. Ян свернул во двор, где на убогой клумбе вял мокрый пион – и вошел внутрь. Дверь на блоке тяжело стукнула за ним.
Вместе с Яном в швейцарскую больницу пробралось несколько робких фигур. Приказчик в синей сибирке, старый чиновник с седым, плохо выбритым подбородком, женщина в измятой шляпке и при ней испуганная девочка, обдергивающая драповое пальто, из которого давно выросла, две совсем простые бабы в желтых платках и древняя старуха с серьезным и злым лицом. Все они были со свертками, кульками, даже бутылками. Сквозь зеленоватое стекло бутылок белело молоко.
– В третье
– Да. Я знаю… – проговорил Ян и, не поднимаясь наверх по лестницам, которые шли направо и налево, двинулся прямо через швейцарскую.
Вторая дверь грузно стукнула за ним. Он очутился в широком и низком сводчатом коридоре, длинном, пустом и почти совершенно темном. Знакомый, хватающий за горло запах обнял его. Тяжелый и густой, он лежал неподвижно под этими толстыми, сырыми стенами. Ян никогда не знал, чем, собственно, пахнет, но везде узнал бы этот запах, от которого у него и теперь, как всегда, захолонуло на сердце. Запах этот окружал, обнимал человека. Старая капуста вечных щей, затхлость подмокшего, просыревшего древнего кирпича и известки, немытые тряпки, копоть жестяной лампы, грязь, кровь и пот человеческие, казалось, были в этом запахе, и только все это слилось в одно, как пронзительные звуки сливаются в один страшный аккорд.
Ян повернул направо, прошел довольно далеко по коридору и вышел к лестнице. Лестница вся была на виду, широкая, каменная, в темных пятнах, с огромными пролетами, затянутыми на каждом повороте железными сетями, точно гигантской паутиной. И свет здесь был паучий, серый, туманный. Он шел с самого верху, где в потолок были вставлены потускневшие стекла.
Ян стал подыматься по ступеням, около бледно-желтой стены. Запах сделался злее. Он, вероятно, просачивался сквозь стену.
Кое-где медленно, как сонные мухи, спускались и подымались редкие посетители. Они были молчаливы и тихи – и безмолвие царило в сером полусвете. Только порою где-то заглушенно, задушенно, точно под землей, точно обман слуха, носились звуки, похожие не то на стон, не то на смех, не то и на смех и на стон вместе.
В самом верху, у плотно запертой двери, стояла молодая, румяная девушка в платке. Двухлетний ребенок плакал у нее на руках, она утешала его торопливо и тихо.
– Что вы? – спросил Ян, прижимая пуговку электрического звонка. – Ждете?
– Да, мать вот его пришли проведать, да не пустили. Тетка, сестра-то, пошла, а ребенка не пустили. Я с ним и осталась. Я тоже родня.
– Отчего не пустили?
– Кто ж знает? Нельзя да и все тут. А уж как она наказывала! За платье даже хватала – просила. Принесите мне, говорит, Ваську. Все равно, говорит, помру. А тут и не пустили. Скажите вы тетке – в желтом платке она – коль увидите, чтоб скорее. Ваську-то не унять.
Дверь отворилась с ключа и выглянуло осунувшееся лицо горничной в чепце.
– Можно видеть Веру Зыбину? – проговорил Ян поспешно.
Лицо в дверях скрылось, ключ щелкнул. Но через минуту дверь снова приотворилась.
– Пожалуйте.
Ян проскользнул в узкое отверстие и очутился в сыром коридоре, более узком и низком, освещенном рядом открытых боковых дверей. Ян бывал тут давно, целый год, но привыкнуть не мог, да вряд ли и можно было привыкнуть. Теперь, вместе с запахом, который здесь слегка изменился – острее пахло людской теснотой, – его стал тревожить шум сотни голосов, разнообразный, громкий, то жидкий, то густой. Были звуки, не напоминающие человеческую речь. Кто-то тонко бранился и спорил. Кто-то стонал равнодушно и однообразно на букву «э». В глубине коридора слышался продолжительный и тоже однообразный, какой-то застывший хохот. Странным казалось одно: во всем смешении голосов – ни одного звука не было веселого. Во всех восклицаниях, взвизгиваниях, даже смехе было что-то особое, очень далекое от всякой радости. Серые фигуры, бесконечные, маленькие и большие, юркие и медленные, наполняли коридор, теснясь и толкая друг друга. Ян всегда боялся задеть, обидеть кого-нибудь и осторожно пробрался в боковую комнату, где вдоль стен и около деревянного стола посередине стояли длинные лавки. Окна были и тут затянуты решетками. Серые выштукатуренные стены смотрели грязно и холодно. У двери, где висела косая лампа, чернело громадное пятно копоти, темные лапы которого тянулись почти к потолку.
В комнате было довольно много посетителей. Некоторые разговаривали шепотом с приведенными больными, другие сокрушенно и тупо молчали. Ян тотчас же заметил женщину в желтом платке. Ее больная была еще молода, может быть, совсем молода. Редкие волосы, слегка растрепанные, впавшие щеки и длинный нос старили ее. Глаза с опухшими веками, как от долгих слез, смотрели прямо. Она качалась медленно и беспрерывно и все повторяла, голосом таким утомленным, что в нем почти не было звука.
– Ваську-то… Ваську-то… Что Ваську-то не принесли… Принесли бы Ваську-то… Ваську…