Том 21. Жизнь Клима Самгина. Часть 3
Шрифт:
Швырнув на стол салфетку, она вскочила на ноги и, склонив голову на правое плечо, спрятав руки за спиною, шагая солдатским шагом и пофыркивая носом, заговорила тягучим, печальным голосом:
— «Теперь тебе должно быть ясно, насколько Мария Антуанетта способствовала гибели монархии…»
Она была очень забавна, ее веселое озорство развлекало Самгина, распахнувшееся кимоно показывало стройные ноги в черных чулках, голубую, коротенькую рубашку, которая почти открывала груди. Все это вызвало у Самгина великодушное желание поблагодарить Дуняшу, но, когда он привлек
— Перед концертом — не могу, — твердо сказала она. — Там, пред публикой, я должна быть — как стеклышко!
— Какая чепуха, — возразил Самгин, не сердясь, но удивляясь.
— Не могу, — повторила она, разведя руками. — Видишь ли что…
Она подумала, глядя в потолок.
— Надутые женщины, наглые мужчины, это — правда. но это — первые ряды. Им, может быть, даже обидно, что они должны слушать какую-то фитюльку, чорт ее возьми.
Но всегда есть другие люди, и пред ними уже надобно петь хорошо, честно. Понимаешь?
— Не совсем, — сказал Самгин. — Что значит: честно петь?
Она снова задумалась, поглаживая щеки ладонями, потом быстро рассказала:
— Отец мой несчастливо в карты играл и когда, бывало, проиграется, приказывает маме разбавлять молоко водой, — у нас было дне коровы. Мама продавала молоко, она была честная, ее все любили, верили ей. Если б ты знал, как она мучилась, плакала, когда ей приходилось молоко разбавлять. Ну, вот, и мне тоже стыдно, когда я плохо пою, — понял?
Самгин одобрительно похлопал ее по спине и даже сказал:
— Это очень по-детски вышло у тебя…
— Да, — глупенькая, глупенькая, — торопливо согласилась она, целуя его в лоб. — Увидимся после концерта, да?
Она немножко развлекла его, но, как только скрылась за дверью, Самгин забыл о ней, прислушиваясь к себе и ощущая нарастание неясной тревоги.
«Устал. Заболеваю».
Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о людях, у которых «нет чувства ответственности пред страной, пред историей».
«Мы — искренние демократы, это доказано нашей долголетней, неутомимой борьбой против абсолютизма, доказано культурной работой нашей. Мы — против замаскированной проповеди анархии, против безумия «прыжков из царства необходимости в царство свободы», мы — за культурную эволюцию! И как можно, не впадая в непримиримое противоречие, отрицать свободу воли и в то же время учить темных людей — прыгайте!»
«В провинции думают всегда более упрощенно; это нередко может быть смешно для нас, но для провинциалов нужно писать именно так, — отметил Самгин, затем спросил: — Для кого — для нас?» — и заглушил этот вопрос шелестом бумаги. На обороте страницы был напечатан некролог человека, носившего странную фамилию: Уповаев. О нем было сказано: «Человек глубоко культурный, Иван Каллистратович обладал объективизмом истинного гуманиста, тем редким чувством проникновения в суть противоречий жизни, которое давало ему силу примирять противоречия, казалось бы — непримиримые».
В
«Сегодня мы еще раз услышим идеальное исполнение народных песен Е. В. Стрешневой. Снова она будет щедро бросать в зал купеческого клуба радужные цветы звуков, снова взволнует нас лирическими стонами и удалыми выкриками, которые чутко подслушала у неисчерпаемого источника подлинно народного творчества».
Самгин швырнул газету на пол, закрыл глаза, и тотчас перед ним возникла картина ночного кошмара, закружился хоровод его двойников, но теперь это. были уже не тени, а люди, одетые так же, как он, — кружились они медленно и не задевая его; было очень неприятно видеть, что они — без лиц, на месте лица у каждого было что-то, похожее на ладонь, — они казались троерукими. Этот полусон испугал его, — открыв глаза, он встал, оглянулся:
«Воображение у меня разыгрывается болезненно».
Решив освежиться, он вышел на улицу; издали, навстречу ему, двигалась похоронная процессия.
«Вероятно, Уповаева хоронят», — сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой, холодной скуки висел над городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.
«Как все это знакомо, однообразно. И — надолго. Прочно вросло в землю».
Так же равнодушно он подумал о том, что, если б он решил занять себя литературным трудом, он писал бы о тихом торжестве злой скуки жизни не хуже Чехова и, конечно, более остро, чем Леонид Андреев.
За церковью, в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: «Ресторан Пекин». Он зашел в маленькую, теплую комнату, сел у двери, в угол, под огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых людей, — они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова:
— Ты бы, Иван Васильев, по — тово, похрабрее разоблачал штукарей этих, а то они, тово, обскачут нас на выборах-то!
Голос был жирный, ворчливый; одновременно с ним звучал голосок тонкий и сердитый:
— Какой он, к чорту, эсер, если смолоду, всю жизнь лимонами торгует?
— Они тут все пролетариями переодеваются, — сказал третий.
Рассматривая в зеркале тусклые отражения этих людей, Самгин увидел среди них ушастую голову Ивана Дронова. Он хотел встать и уйти, но слуга принес кофе;
Самгин согнулся над чашкой и слушал.
— Жили-жили и вдруг все оказались эсерами, нате-ко!
— Иезуит был покойник Уповаев, а хорошо чистил им зубы! Помните, в городском саду, а?
— Ну, как же! «Не довольно ли света? Не пора ли вам, господа, погасить костры культурных усадьб? Все — ясно! Все видят сокрушительную работу стихийных сил жадности, зависти, ненависти, — работу сил, разбуженных вами!»
— Экая память у тебя, Гриша!
— На хорошее слово…