Том 22. Избранные дневники 1895-1910
Шрифт:
Я. Отчего?
Он. Да все дороже стало, а живем в известной среде.
Я. Надо жить лучше, воздержнее.
Он. Позволь возразить.
Я. Говори.
Он. Ты говоришь, что надо жить так: не есть мяса, отказываться от военной службы. Но как же думать о тех миллионах, которые живут, как все?
Я. Совсем не думать, думать о себе.
И выяснилось мне, что для него нет никакого другого руководства в жизни, кроме того, что делают все. Выяснилось, что в этом — всё, что, за крошечными исключениями, все живут так, не могут не жить так, потому что у них нет другого руководства. А потому
Интеллигенты — это те, которые так же, «как все», интеллигенты.
Ничего нынче не делал и не хочется. Пишу вечером, 6 часов. Проснулся, и две вещи стали особенно, совершенно ясны мне: 1) то, что я очень дрянной человек. Совершенно искренно говорю это, и 2) что мне хорошо бы умереть, что мне хочется этого.
Очень я зол нынче. Может быть, живу я еще затем, чтобы стать хоть немного менее гадким. Даже наверное за этим. И буду стараться. Помоги, господи.
11 января 1909. Ясная Поляна. […] Записать нынче имею или слишком много, или ничего. Казненных пропасть, и убийства. Да, это не звери. Назвать зверями — клевета на зверей, а много хуже.
Чувствую потребность что-то сделать. Неудержимое требование, а не знаю еще, что. Вот когда от души говорю: помоги, господи! Хочу, ничего не хочу для себя. Готов на страдания, на унижения, только бы знать сам с собой, что делаю то, что должно. Какое легкое или страшно трудное слово: что должно. Кажется, ничего больше не нужно и не хочется писать.
Нынче в 2 часа обещал быть у Чертковых.
12 января 1909. Ясная Поляна. Сегодня хорошо очень себя чувствую. Но до 12-го часа ничего не делал, кроме пасьянса. Вчерашняя музыка очень взволновала меня. Был у Чертковых. Очень приятно — не приятно, а гораздо больше — равенство общения со всеми. Разумеется, и там неполное, но нет мучительного присутствия «прислуги», подающих сладкие кушанья, которых им не коснуться. Все тяжелее и тяжелее жизнь в этих условиях.
[…] Сейчас много думал о работе. И художественная работа: «Был ясный вечер, пахло…» — невозможна для меня. Но работа необходима, потому что обязательна для меня. Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им. Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь. А я мучительно сильно чувствую ужас, развращаемость нашего положения. Хочу написать то, что я хотел бы сделать, и как я представляю себе, что я бы сделал. Помоги бог. Не могу не молиться. Жалею, что слишком мало молюсь. Вчера с Соней нехорошо, нынче с просителем. Да, помоги, помоги мне.
14 января 1909. Ясная Поляна. Вчера начал писать: не знаю, как озаглавлю. Горячо желаю, но написал слабо. Но возможно. Приезжает Ландовска, сам не знаю, хорошо ли. Хочу Ивану Ивановичу мысли для детей собрать. […]
15 января 1909. Ясная Поляна. Вчера приехала Ландовска. Впечатление слабое. Устал очень. Хорошо ходил. Ничего не писал. Как-то стыдно, стыдно, все стыдно. Дурно спал. Письмо от Божьего Полка. […]
16 января 1909. Ясная Поляна. Как-то совестно за отношения с Ландовской, и музыка. Вообще душевное состояние недовольства собой, но не тоскливое, а напротив. Fais ce que doit… [66] и хорошо. Важное письмо от Божьего Полка. Нынче посетитель, с которым дурно поступил, но поправился. Не пишется, а хочется и думается. Может быть, и выйдет. Очень, очень хочется сказать, душит потребность. […]
66
Делай, что должно… (фр.).
17 января 1909. Ясная Поляна. Очень дурно спал. Слабость, и все утро ничего не делал. Думал, и, кажется, на пользу. Очень себе гадок. Весь в славе людской. Занят последствиями. Прочел отчет об Альманахе
[…] Затеянная мною вторая вещь может быть страшной силы. Это не значит, что я ожидаю ее действия на людей, видимого действия, а страшной силы обнаружения его закона. Очень хочется писать, но не приступаю нынче, потому что чувствую себя слабым. […]
18 января 1909. Ясная Поляна. […] День пропустил. Очень был физически слаб вчера целый день и ни вчера, ни нынче ничего не писал. Нынче написал только маленькую прибавку к статье о Столыпине, прибавку о царе, с тайной целью вызвать против себя гонения. И цель не совсем хороша, а уже совсем нехорошо нелюбовное отношение к нему. Надо будет исправить. А поправил немного статью и улучшил. Слава богу — славу людскую, кажется, победил.
Вчера ночью очень нездоровилось, но испытал очень приятное чувство ожидания смерти без желания ее, но и без малейшего противления, а отношение к ней, как ко всякому естественному и разумному поступку или событию. Кажется мне, что, во всяком случае, она — смерть — скоро — то есть неделями, много месяцами должна наступить. Нынче все утро делал пасьянс, но не принимался за работу, чувствуя свою слабость. А темы очень уж хороши, не хочется их портить. Пришла в голову новая тема. Это — отношение к газете, к тому, что написано в газете, человека свободного, то есть истинно религиозного. Показать всю степень извращения, рабства, слабости людей — отсутствия человеческого достоинства. Очень хорошо думалось. Не знаю, как удастся написать*. Может быть, завтра. Теперь вечер. Жду Черткова, ничего не буду затевать.
19 января. Е. б. ж.
Был жив и 19, и нынче, 20 января 1909. Ясная Поляна, но очень слаб. Давно не был так слаб и телесно и умственно. Не скажу, чтобы духовно. Только бы не проявляться. В этом воздержании главное дело духовной жизни в периоды слабости.
[…] Вчера было много народа и надо было говорить. И разумеется, все не нужно было говорить, что говорил. Постараюсь воздерживаться. Вчера же, вследствие этой слабости, болтовни и невоздержности особенно живо почувствовал недостаточное памятование о том, что жизнь только в настоящем. Загадывания, предположения, желание видеть распространение своих мыслей, увеличение числа единомышленников, желание написать такое, что вызвало бы сочувствие, похвалу — все это губит жизнь. […]
[…] Вчера, читая газету, живо представил себе отношение ко всем этим известиям человека религиозного, свободного, знающего свое назначение, и живо представилась статья об этом. Нынче хотел писать, но не в силах. Так у меня на верстаке три работы. Едва ли сделаю хоть одну. […]
Вчера узнал, что архиерей хотел заехать ко мне. Утром сходил в школу и сказал учительнице, чтобы она передала ему, что прошу заехать.
Мне всегда жалки эти люди, и я рад этому чувству.
Кончаю тетрадь, думал, что не допишу, а вот прошло 2 1/2 года — и дописал.
Не помню, записал ли то, что было ночью дня три тому назад: почувствовал близость, совсем близость смерти, сейчас, и было спокойно, хорошо, ни радостно, ни грустно, ни страшно.
22 января 1909. Ясная Поляна. Начинаю новый дневник в очень телесно слабом состоянии, но душевно не так дурно — помню себя и свое дело, хоть не всегда, но большей частью.
Вчера был архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его рассказ Сони об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить мое, по их — зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, что он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, — ложь. Говорю это потому, что, если есть люди, для которых, по их религиозному пониманию, причащение есть некоторый религиозный акт, то есть проявление стремления к богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от бога.