Том 3. Чёрным по белому
Шрифт:
— Ах, что вы такое говорите…
— Да ведь как же! Иначе вы до ягуаров не доберетесь. В Мексике вы их можете найти по дороге от Чигуагуа…
— Милый! Вы мне даете мигрень. Вы слишком реально касаетесь вещей, которые тоньше паутины. Наши ощущения должны быть ирреальными.
— Нездешними?
— Вот именно. Вы очень метко это сказали…
— Вот что, уважаемая Айя, — сказал Потылицын, вставая. — Я хочу иметь с вами серьезный разговор… Но наедине. Можем мы сейчас уйти в кабинет хозяина?
— Да… — колеблясь, согласилась Айя. — Только зачем
— Ладно, ладно. Пойдем.
Они вошли в кабинет. Потылицын усадил Айю на оттоманку, притворил дверь и уселся рядом.
— Вот что, моя милая. Как тебя зовут?
— Айя. Это звучит как падение снега.
— Моя милая! Если ты будешь ломаться — я тебя поколочу. Ты сама об этом мечтала давеча. Не вздумай кричать — я свалю все на тебя. Меня все хорошо знают как скромного человека, а тебя, вероятно, считают за полусумасшедшую сумасбродку, готовую на всякую глупость. Итак, не ломайся и скажи мне, как тебя зовут? Как твое настоящее имя?
— Вы с ума сошли! — испуганно сказала притихшая Айя. — Меня зовут Екатерина Арсеньевна.
— Вот и прекрасно. Вот что я тебе скажу, Екатерина Арсеньевна: мне тебя смертельно жалко… Как это так можно изломать, исковеркать свой благородный человеческий облик? Как можно себя обвешать какими-то браслетками, цепочками, связать себя так, что к тебе и приступиться страшно. Вспомни, Екатерина Арсеньевна, о своей матери. Как бы она плакала и убивалась, если бы увидела свою дочь в таком горестном, позорном положении. Какой глупец научил тебя этим смешным, нелепым разговорам об Египте, ягуарах и темных коридорах? Милая моя, ты на меня ради Бога не обижайся — ты баба, в сущности, хорошая, умная, а только изломалась превыше головы. К чему это все? Кому это нужно? Дураки, вроде Туркина, удивляются тебе и побаиваются, а умные люди смеются за твоей спиной. Мне тебя смертельно жалко.
То, что я тебе скажу, никто тебе не скажет, даже твой муж. Сними ты с себя все эти побрякушки, колокольчики, начни говорить по-человечески, и ты будешь женщиной, достойной уважения и даже настоящей любви. Дети-то у тебя есть?
— Нету, — со вздохом сказала жена директора.
— Вот то-то и беда. Может, это все от бездетности пошло. Ну, милая, не будь такая печальная, развеселись, махни на все рукой и заживи по-новому. Ей-богу, тебе легче будет, чем тогда, когда нужно измышлять беседы о каких-то темных королевствах, ягуарах, пумах и кровавых ваннах. Вот ты уже и улыбаешься. Молодец! Я ведь говорил, что ты женщина не глупая и чувствуешь даже юмор. Ты на меня не сердишься?
— Вы чудовище, — засмеялась Екатерина Арсеньевна. — Грубое животное.
— Ну миленькая, ну скажи же, ну бросите вы своих ягуаров и египтян, а? Обещаете? Я буду вам самым преданным, хорошим другом. Вы мне очень нравитесь, вообще. Бросите?
— Наш разговор — между нами? — отрывисто спросила она, отвернувшись.
— Конечно. Я завтра зайду к вам, ладно?
—
— Даю слово. Итак, до завтра. Расписания привозить уже не надо?
— Ну-у?! А кто обещал молчать? Чудовище! Кстати, мне эта цепочка ужасно натерла руку. Я сниму эту сбрую, а вы спрячьте ее в карман.
— Ах вы, прелесть моя. Давайте!
Чувствительный Глыбович
— Миленький мой, — сказала госпожа Принцева. — Вот уже почти месяц, как мы с тобой признались, что любим друг друга. По-моему, мы должны быть счастливы (я, конечно, и счастлива…), но ты — ты меня беспокоишь! Что с тобой? Ты задумчив, молчалив, часто, сидя в уголку, что-то шепчешь, на вопросы отвечаешь невпопад… Милый! Может быть, ты разлюбил меня?
Может быть, я тебе за один месяц надоела? Или другую встретил? Конечно, если ты меня разлюбил — против этого ничего не поделаешь… сердцу не прикажешь. И я требую только одного — откровенности. Встретил другую — что ж делать… Нужно сказать… Только имей в виду — если это правда, я этого так не оставлю. Слава Богу, серную кислоту еще можно достать, когда хочешь…
Действительно, у Глыбовича было задумчивое, рассеянное лицо и глаза смотрели грустно-грустно не на Принцеву, а куда-то в угол.
Он вздохнул.
— Конечно, то, что ты говоришь о другой женщине, — неправда. Я люблю только тебя, и, может быть, это-то меня и угнетает.
— Угнетает? Почему?
— Скажи, тебе никогда не приходила в голову мысль о твоих детях?
— При чем тут дети?
— Дети — это ангелы на земле. Дети — цветочки алые на сожженной солнцем ниве. У тебя есть два таких прекрасных цветочка…
— Ну и что же?
Чувствительный Глыбович закрыл руками глаза и прошептал:
— Я их люблю, как своих родных детей… Меня пугает их будущее…
— О Боже мой!.. Почему?
— Тебе никогда не приходило в голову — что будет, если твой муж узнает о наших отношениях?
— Что будет? Скандал будет.
— О, — сказал Глыбович со стоном. — Ябоюсь другого… Убийства!
— Ты думаешь, он тебя убьет?
— Как ты меня мало знаешь… Стал бы я о себе думать! Не меня… Я боюсь, что безумная карающая рука опустится на тебя!
Госпожа Принцева прижалась к Глыбовичу и спросила то, что, наверное, уже несколько тысяч лет спрашивается в подобных случаях:
— Тебе будет жалко, если я умру?
— О, можешь ли ты спрашивать! Но не забывай, после тебя останутся дети — двое невинных крошек… Что с ними будет? Убийца-отец или пойдет на каторгу, или, в лучшем случае, оправданный, начнет пить, чтобы алкоголем заглушить муки совести и раскаяния… Пьяный, опустившийся, будет приходить он в холодную, нетопленную комнату и будет он колотить и терзать безвинных детей своих. «Папочка, — будут спрашивать они, складывая на груди исхудалые ручонки. — За что ты нас бьешь?» — «Молчите, проклятое отродье», — заревет отец.