Том 3. Художественная проза. Статьи
Шрифт:
Но эта способность заменять ум чувством не всегда присуща Фёдору. Она в обыкновенных случаях затемняется некоторыми недостатками, неразлучными со слабостью характера. Он, например, не любит сознаваться, что он слаб, ни перед другими, ни перед самим собой, и это часто приводит его к неуместному, хотя скоро проходящему упрямству. Ему хочется иногда показать, что он самостоятелен, и ничем нельзя так польстить ему, как упрекнув его в непреклонности или суровости.
Он большой хлопотун во всём, что не касается государственных дел; никто, по его мнению, не знает так, как он, человеческое сердце; для него примирить враждующих — есть не только долг, но и наслаждение. Набожность его происходит от природного расположения; но она перешла в постничество вследствие раннего протеста против разврата и жестокости его отца; впоследствии постничество стало ему привычкой, но он нисколько не сделался педантом; он не смотрит на мирское веселие как на грех; он любит медвежью травлю и не видит в представлениях скоморохов служения сатане. Как все люди робкие, он чувствует большое уважение к смелости; геройский характер князя Шуйского и
Великодушие Фёдора не имеет пределов. Личных обид для него не существует, но всякая обида, нанесённая другому, способна вывести его из обычной кротости, а если обида касается кого-нибудь особенно им любимого, то негодование лишает его всякого равновесия; он кричит и шумит, ничего не видя, кроме совершенной несправедливости. Попав в такую колею, он спешит воспользоваться своим настроением, и, зная, что оно недолго продолжится, он наскоро предписывает строгие меры, справедливые, по его убеждению, но несогласные с его характером.
Когда Фёдор взошёл на престол, он не обманывался насчёт своей неспособности и передал Годунову полное управление царством, с намерением сам ни во что не вмешиваться. Но в расчёт Годунова не входило взять на первых порах всю ответственность на себя. Он нашёл полезным прикрыться авторитетом Фёдора, сохранил ему весь наружный вид неограниченного владыки, докладывал ему обо всём, испрашивал на всё его решений, и Фёдор мало-помалу, при содействии неизбежных придворных льстецов, уверился, что он не так неспособен, как полагал. На этом периоде застаёт его трагедия. Лень и природное отвращение продолжают удалять его от дел; но он уже привык думать, что Годунов действует по его инструкциям. Только в важных кризисах жизни, когда воля Годунова прямо противоречит благости Фёдора, как, например, когда Годунов грозит его оставить, если он не выдаст ему Шуйского, самообольщение Фёдора исчезает; он убеждается в независимой силе Годунова и, не умея бороться с ним в качестве царя, даёт ему отпор как человек и христианин. На этой почве он стоит всегда неизмеримо выше и Годунова, и самого Шуйского, и всех его окружающих. Ошибка Фёдора состоит в том, что он не постоянно держится своего призвания быть человеком, а пытается иногда играть роль царя, которая не указана ему природой. Этой роли он не выдерживает, но от неё не отказывается; не может обойтись без руководителя, но ему не подчиняется. Такое ложное положение рождает беспрестанное противоречие между его природой и обязанностями его сана. В этом его и трагическая и комическая стороны.
Роль Фёдора очень многосложна и проходит через самые разнообразные состояния души, от добродушной весёлости, когда он шутит с Ириной, до исступления, когда он узнаёт о смерти Шуйского. Из всех лиц как первой трагедии, так и этой лицо Фёдора, по моему мнению, самое трудное. Оно требует большого изучения и большой тонкости уже потому, что в нём трагический элемент и оттенок комисма переливаются один в другой, как радужные цвета на раковине. С этим комисмом сценический художник должен обращаться чрезвычайно осторожно и никак не доводить его до яркости. Это не что иное, как фольга, слегка окрашивающая чистую душу Фёдора, прозрачную, как горный кристалл. Прибавлять после этого, что в его роль не следует вмешивать карикатурности, — я считаю излишним. Одно предположение такой возможности было бы для исполнителя оскорблением, ибо заключало бы в себе самое низкое мнение о его понимании искусства.
Первое появление Фёдора, в короткой сцене со стремянным, с Ириной и с Годуновым, есть вступительный аккорд в его характер и должно быть именно так понято исполнителем. Ребяческий гнев на вздыбившегося коня, заблуждение насчёт своей физической силы, добродушное поддразнивание Ирины, скорбь о разделении царства на партии, жадно схваченный намёк Годунова, что он не прочь от мира с Шуйским, уверенность в знании человеческого сердца и равнодушие к делам — всё это, проникнутое добротой и хлопотливостью, заключает в себе зародыши полного характера, которые должны быть сразу и гармонически переданы.
Когда, в следующем акте, Фёдор является примирителем Годунова с Шуйским, зритель должен быть уже настолько знаком с Фёдором, чтобы его интересовало узнать, как этакая личность возьмётся за такое дело? В приготовлениях Фёдора, в наставлениях его Годунову, Ирине, духовным лицам и боярам видна виртуозность человека, который чувствует себя в своём элементе, которому приятно взяться за трудное дело, где он, по своему мнению, мастер. Но по мере приближения решительной минуты Фёдором овладевает робость, и когда он начинает увещевать Шуйского, застенчивость его так велика, что он не находит слов и передаёт речь Годунову. Во всё продолжение спора обоих противников Фёдор следит за ними с бьющимся сердцем. На лице его написаны напряжение и беспокойство до той минуты, когда противники берутся за руки. Тут радость его проявляется взрывом, как то бывает у добрых детей, получивших наконец, чего они давно желали, но на что не смели надеяться. Детская сторона Фёдора должна особенно быть видна в его разговоре с выборными. Я не опасаюсь того рода смеха, который возбудят в публике перебивки старика Курюкова, рассказ Фёдора о медведе или его советы Шаховскому, как биться на кулачках. Это будет смех добрый, не умаляющий нисколько уважения к высоким достоинствам Фёдора; и когда он уйдёт от выборных, затыкая уши, то, при хорошей игре, публика успеет достаточно полюбить его, чтобы над ним не смеяться, а разве только улыбнуться неловкому положению, в которое он себя поставил. Есть большая разница между тем, что смешно (dr^ole), и тем, что достойно осмеяния (ridicule). Первое совместно с любовию и с уважением, второе исключает эти чувства. На русском языке оба понятия выражаются тем же словом, но они от этого не менее различны.
Итак, от драматического артиста зависит передать Фёдора, как он понят автором, то есть исполненным высоких душевных достоинств, далеко превышающих его недостатки.
После сцены доклада характер Фёдора является с новой стороны. Желая выписать царевича Дмитрия из Углича, он бунтуется против Годунова, не соглашающегося на эту меру, и старается сбросить его иго. Эта попытка ему не удаётся потому, что он противоставит Годунову свою самую слабую сторону, своё качество неограниченного царя. Зато в следующей сцене, где Годунов требует выдачи Шуйского, Фёдор остаётся победителем, потому что, вместо царской власти, опирается на свою самую сильную сторону, на качество человека и христианина. Он уже не спрашивает с сердцем:
Я царь или не царь?но откровенно и кротко говорит:
Какой я царь? Меня во всех делах И с толку сбить, и обмануть нетрудно.Эти две сцены нарочно сопоставлены вместе, чтобы первая усиливала вторую своим с ней контрастом и чтобы Фёдор, внезапно сознающийся в неспособности быть царём, вырос во мнении зрителя как человек.
Переход Фёдора от несостоятельного царя к человеку, сильному одним человеческим чувством, его искание и обретение убежища от собственной слабости в христианском смирении — должны быть ярко и выпукло выставлены. Когда, по удалении Годунова, Фёдор бросается на шею Ирине, зритель должен видеть, какого усилия стоил ему разрыв с правителем и как дорого он ему обошёлся. Лицо Фёдора изменилось, как после болезни, но оно преображено сознанием, что он поступил по совести; оно выражает теперь его полное согласие с самим собой, и когда он, сломанный физически своей моральной победой, опирается на руку Ирины, — его прежние недостатки, его ограниченность, его комисм должны представиться зрителю в ином значении, и он должен понять, что они были нужны, дабы Фёдор явился велик не какими-нибудь блестящими качествами, но именно христианским смирением, лишённым всякого блеска.
Если бы Фёдор мог удержаться на этой высоте, он бы заслуживал быть причисленным к лику святых, но человеческая слабость берет своё. В четвёртом акте он, сидя за кипою бумаг, которых не может понять, сожалеет о своей ссоре с Годуновым и готов сделать ему уступки. Клешнин приносит ему ультиматум правителя, но Годунов требует слишком много, Фёдор не соглашается и по-прежнему не верит измене Шуйских — следует очная ставка Клешнина с Шуйским. Непроницательность Фёдора, смешанная с великодушием и упрямством, выказывается здесь ярче, чем где-либо. Когда он, добиваясь от Шуйского оправдательного ответа, тем самым вынуждает у него признание в измене, этот неожиданный оборот приводит его в такой испуг, что не Шуйский, а он кажется попавшим в западню. Чтобы выручить Шуйского, Фёдор не находит лучшего средства, как уверять, что Шуйский по его приказанию объявил царём Димитрия. Комисм этой уловки не должен мешать зрителю быть тронутым великодушием Фёдора и согласиться с Шуйским, когда он говорит:
…Нет, он святой! Бог не велит подняться на него.Задача исполнителя в этом трудном месте — заставить публику улыбаться сквозь слёзы.
Если оно удастся, то публика поймёт, в каком раздражении находятся нервы Фёдора, когда он узнаёт из бумаги, поданной ему Шаховским, что тот самый Шуйский, которого он только что спас, за которого поссорился с Годуновым, — хотел развести его с женою, так нежно и горячо им любимой.
Восстание Шуйского, как обида личная, не возбудило в Фёдоре ни малейшего гнева. Он не принял это восстание ни как государственное преступление, ни как обиду; оно представилось ему только с точки зрения опасности, которой подвергался глубоко чтимый им воевода, тот, кому земля обязана спасеньем. Но когда Шуйский затронул его Ирину, Фёдор сперва плачет, потом выходит из себя. Он не соображает хронологического отношения измены, им только что прощённой, с челобитней о разводе, не поданной Шуйским; не соображает, что челобитня предшествовала измене, а измена исключает челобитню; поступок Шуйского представляется ему как чёрная неблагодарность, и, ничего не разбирая, ничего не видя, кроме оскорбления своей Ирины, он яростно кричит: