Том 3. Педагогическая поэма
Шрифт:
Юрьев продолжал свое:
— Заедем сейчас к Джуринской, поговорим. Помдет уступит колонию Наркомпросу. Харькову неудобно посылать к вам правонарушителей, а своей колонии нет. А здесь будет своя, да еще какая: на четыреста человек! Это шикарно. Мастерские здесь неплохие. Сидор Карпович, отдадите колонию?
Халабуда подумал:
— Тридцать десятин жита — это двести сорок пудов семян. А работа? Заплатите? А колонию почему не отдать? Отдадим.
— Заедем к Джуринской, — твердил Юрьев. — Сто двадцать ребят помоложе куда-нибудь
— Зачем я полезу в эту яму? — сказал я Юрьеву. — И, кроме того, здесь
Нужно как-то прибрать. Это будет стоить не меньше двадцати тысяч рублей.
— Сидор Карпович даст.
Халабуда проснулся.
— За что двадцать тысяч?
— Цена крови, — сказал Юрьев, — цена преступления.
— Зачем двадцать тысяч? — еще раз удивился Халабуда.
— Ремонт, двери, инструменты, постели, одежда, все!
Халабуда надулся:
— Двадцать тысяч! За двадцать тысяч мы и сами все сделаем.
У Джуринской Юрьев продолжал агитацию. Любовь Савельевна слушала его, улыбаясь, и с любопытством посматривала на меня.
— Это был бы слишком дорогой эксперимент. Рисковать колонией имени Горького мы не можем. Надо просто: Куряж закрыть, а детей распределить между другими колониями. Да и товарищ Макаренко не пойдет в Куряж.
— Нет, — сказал я.
— Это окончательный ответ? — спросил Юрьев.
— Я поговорю с колонистами, но, вероятно, они откажутся.
Халабуда хлопнул глазами.
— Кто откажется?
— Колонисты.
— Эти… ваши воспитанники?
— Да.
— А что они понимают?
Джуринская положила руку на рукав Халабуды:
— Голубчик Сидор! Они там больше нас с тобой понимают. Хотела бы я посмотреть на их лица, когда они увидят твой Куряж.
Халабуда рассердился:
— Да что вы ко мне пристали: «твой Куряж»! Почему он мой? Я дал вам пятьдесят тысяч рублей. И двигатель. И двенадцать станков. А педагоги ваши… Какое мне дело, что они плохо работают?..
Я оставил этих деятелей соцвоса сводить семейные счеты, а сам поспешил на поезд. Меня провожали на вокзале Карабанов и Задоров. Выслушав мой рассказ о Куряже, они уставились глазами в колеса вагона и думали. Наконец, Карабанов сказал:
— Нужники чистить — не большая честь для горьковцев, однако, черт его знает, подумать нужно…
— Зато мы будем близко, поможем, — показал зубы Задоров. — Знаешь что, Семен… поедем, посмотрим завтра.
Общее собрание колонистов, как и все собрания в последнее время, сдержанно-раздумчиво выслушало мой доклад. Делая его, я любопытно прислушивался не только к собранию, но и к себе самому. Мне вдруг захотелось грустно улыбнуться. Что это происходит: был ли я ребенком четыре месяца назад, когда вместе с колонистами бурлил и торжествовал в созданных нами запорожских дворцах? Вырос ли я за четыре месяца или оскудел только?
В течение целого года мы рвались к широким, светлым просторам, неужели наше стремление может быть увенчано каким-то смешным, загаженным Куряжем? Как могло случиться, что я сам, по собственной воле, говорю с ребятами о таком невыносимом будущем? Что могло привлекать нас в Куряже? Во имя каких ценностей нужно покинуть нашу украшенную цветами и Коломаком жизнь, наши паркетные полы, нами восстановленное имение?
Но в то же время в своих скупых и правдивых контекстах, в которых невозможно было поместить буквально ни одного радужного слова, я ощущал неожиданный для меня самого большой суровый призыв, за которым где-то далеко прятались еще несмелая, застенчивая радость.
Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех надежды или счастья — это была насмешка.
— А что же делают сорок воспитателей?
— Не знаю.
Хохот.
— Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удержался, честное слово.
Хохот.
— А столовая есть?
— Столовая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни и в спальнях едят…
Хохот.
— А кто же носит?
— Не видал. Наверное, ребята…
— По очереди, что ли?
— Наверное, по очереди.
— Организованно, значит.
Хохот.
— А комсомол есть?
Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа.
Однако когда я окончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и серьезно.
— А какое ваше мнение? — крикнул кто-то.
— А я так, как вы…
Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал.
— Ну высказывайтесь… Ну? Чего же вы молчите?.. Интересно, до чего вы домолчитесь?
Поднял руку Денис Кудлатый.
— Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь.
Денис привычным национальным жестом полез «в потылыцю», но, вспомнив, что эта слабость всегда отмечается колонистами, сбросил ненужную руку вниз.
Ребята все-таки заметили его маневр и засмеялись.
— Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков, там близко, это верно… Все ж таки браться за такое дело… кто ж у нас есть? Все на рабфаки позабирались…
Он покрутил головой, как будто муху проглотил.
— Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего мы туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе командир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а Галатенко?
— А чего — Галатенко? — раздался сонный, недовольный голос. — Как что, так и Галатенко.
— Молчи! — остановил его Лапоть.