Том 3. Произведения 1857-1863 гг
Шрифт:
— Зачем вы едете? — спросила я значительно, с расстановкой и прямо глядя на него.
Он не вдруг ответил.
— Дела! — проговорил он, опуская глаза.
Я поняла, как трудно ему было лгать передо мной и на вопрос, сделанный так искренно.
— Послушайте, — сказала я, — вы знаете, какой день нынче для меня. По многому этот день очень важен. Ежели я вас спрашиваю, то не для того, чтобы показать участие (вы знаете, что я привыкла к вам и люблю вас), совестно. Это А сказал, — прибавил он, — ну, да это все вздор, но вы понимаете, зачем я еду. И не будемте больше говорить об этом. Пожалуйста!
— Нет! нет! будем говорить! — сказала я, и слезы задрожали у меня в голосе. — Он любил ее или нет? Он не отвечал.
— А ежели не любил, так зачем он играл с ней, как с ребенком? — проговорила
— Да, да, А виноват был, — отвечал он, торопливо перебивая меня, — но все было кончено, и они расстались… друзьями.
— Но это ужасно! и разве нет другого конца, — едва проговорила я и испугалась того, что сказала.
— Да, есть, — сказал он, открывая взволнованное лицо и глядя прямо на меня. — Есть два различные конца. Только, ради бога, не перебивайте и спокойно поймите меня. Одни говорят, — начал он, вставая и улыбаясь болезненною, тяжелою улыбкой, — одни говорят, что А сошел с ума, безумно полюбил Б и сказал ей это… А она только засмеялась. Для нее это были шутки, а для него дело целой жизни.
Я вздрогнула и хотела перебить его, сказать, чтоб он не смел говорить за меня, но он, удерживая меня, положил свою руку на мою.
— Постойте, — сказал он дрожащим голосом, — другие говорят, будто она сжалилась над ним, вообразила себе, бедняжка, не видавшая людей, что она точно может любить его, и согласилась быть его женой. И он, сумасшедший, поверил, поверил, что вся жизнь его начнется снова, но она сама увидала, что обманула его… и что он обманул ее… Не будемте больше говорить про это, — заключил он, видимо, не в силах говорить далее, и молча стал ходить против меня.
Он сказал: «Не будем говорить», — а я видела, что он всеми силами души ждал моего слова. Я хотела говорить, но не могла, что-то жало мне в груди. Я взглянула на него, он был бледен, и нижняя губа его дрожала. Мне стало жалко его. Я сделала усилие и вдруг, разорвав силу молчания, сковывавшую меня, заговорила голосом тихим, внутренним, который, я боялась, оборвется каждую секунду.
— А третий конец, — сказала я и остановилась, но он молчал, — а третий конец, что он не любил, а сделал ей больно, больно, и думал, что прав, уехал и еще гордился чем-то. Вам, а не мне, вам шутки, я с первого дня полюбила, полюбила вас, — повторила я, и на этом слове «полюбила» голос мой невольно из тихого, внутреннего перешел в дикий вскрик, испугавший меня самою.
Он бледный стоял против меня, губа его тряслась сильнее и сильнее, и две слезы выступили на щеки.
— Это дурно! — почти прокричала я, чувствуя, что задыхаюсь от злых, невыплаканных слез. — За что? — проговорила я и встала, чтоб уйти от него.
Но он не пустил меня. Голова его лежала на моих коленях, губы его целовали еще мои дрожавшие руки, и его слезы мочили их.
— Боже мой, ежели бы я знал, — проговорил он.
— За что? За что? — все еще твердила я, а в душе у меня было счастье, навеки ушедшее, невозвратившееся счастье.
Через пять минут Соня бежала наверх к Кате и на весь дом кричала, что Маша хочет жениться на Сергее Михайловиче.
Не было причин откладывать нашу свадьбу, и ни я, ни он не желали этого. Правда, Катя хотела было ехать в Москву и покупать и заказывать приданое, и его мать требовала было, чтоб он, прежде чем жениться, обзавелся новою каретой, мебелью и оклеил бы дом новыми обоями, но мы вдвоем настояли на том, чтобы сделать все это после, ежели уже это так необходимо, а венчаться две недели после моего рождения, тихо, без приданого, без гостей, без шаферов, ужинов, шампанского и всех этих условных принадлежностей женитьбы. Он рассказывал мне, как его мать была недовольна тем, что свадьба должна была сделаться без музыки, без гор сундуков и без переделки заново всего дома, не так, как ее свадьба, стоившая тридцать тысяч; и как она серьезно и тайно от него, перебирая в кладовой сундуки, совещалась с экономкой Марьюшкой о каких-то необходимейших для нашего счастья коврах, гардинах и подносах. С моей стороны Катя делала то же с няней Кузьминишной. И об этом с ней нельзя было говорить шутя. Она твердо была убеждена, что мы, говоря между собой о нашем будущем, только нежничаем, делаем пустяки, как и свойственно людям в таком
Эти две последние недели мы виделись каждый день. Он приезжал к обеду и просиживал до полночи. Но, несмотря на то, что он говорил — и я знала, что говорил правду, — что без меня он не живет, он никогда не проводил целого дня со мной и старался продолжать заниматься своими делами. Внешние отношения наши до самой свадьбы оставались те же, как и прежде, мы продолжали говорить друг другу вы, он не целовал даже моей руки и не только не искал, но даже избегал случаев оставаться наедине со мною. Как будто он боялся отдаться слишком большой, вредной нежности, которая была в нем. Не знаю, он или я изменились, но теперь я чувствовала себя совершенно равною ему, не находила в нем больше прежде не нравившегося мне притворства простоты и часто с наслаждением видела перед собой вместо внушающего уважения и страх мужчины кроткого и потерянного от счастья ребенка. «Так только-то и было в нем! — часто думала я, — он точно такой же человек, как и я, не больше». Теперь мне казалось, что он весь передо мной и что я вполне узнала его. И все, что я узнавала, было так просто и так согласно со мной. Даже его планы о том, как мы будем жить вместе, были те же мои планы, только яснее и лучше обозначавшиеся в его словах.
Погода эти дни была дурная, и большую часть времени мы проводили в комнатах. Самые лучшие задушевные беседы происходили в углу между фортепьяно и окошком. На черном окне близко отражался огонь свеч, по глянцевитому стеклу изредка ударяли и текли капли. По крыше стучало, в луже шлепала вода под желобом, из окна тянуло сыростью. И как-то еще светлее, теплее и радостнее казалось в нашем углу.
— А знаете, я давно хотел вам сказать одну вещь, — сказал он раз, когда мы поздно одни засиделись в этом углу. — Я, покуда вы играли, все думал об этом.
— Ничего не говорите, я все знаю, — сказала я. Он улыбнулся.
— Да, правда, не будем говорить.
— Нет, скажите, что? — спросила я.
— А вот что. Помните, когда я вам рассказывал историю про А и Б?
— Еще бы не помнить эту глупую историю. Хорошо, что так кончилось…
— Да, еще бы немного, и все мое счастье погибло бы от меня самого. Вы спасли меня. Но главное, что я все лгал тогда, и мне совестно, я хочу досказать теперь.
— Ах, пожалуйста, не надо.
— Не бойтесь, — сказал он, улыбаясь. — Мне только оправдаться надо. Когда я начал говорить, я хотел рассуждать.
— Зачем рассуждать! — сказала я, — никогда не надо.
— Да, я рассуждал плохо. После всех моих разочарований, ошибок в жизни, когда я нынче приехал в деревню, я так себе сказал решительно, что любовь для меня кончена, что остаются для меня только обязанности доживанья, что я долго не отдавал себе отчета в том, что такое мое чувство к вам и к чему оно может повести меня. Я надеялся и не надеялся, то мне казалось, что вы кокетничаете, то верилось, и сам не знал, что я буду делать. Но после этого вечера, — помните, когда мы ночью ходили по саду, — я испугался, мое теперешнее счастье показалось мне слишком велико и невозможно. Ну, что бы было, ежели бы я позволил себе надеяться, и напрасно? Но, разумеется, я думал только о себе; потому что я гадкий эгоист.