Том 3. Произведения 1927-1936
Шрифт:
— Хы… хы… хы-хы-ы…
Если никто не отзывался на это и не отворял двери, он стукался с большим размахом и от боли начинал реветь сильнее:
— Э-а-э… Э-э-э… Э-э-э!..
Когда же и это не помогало и никто не приходил к нему, он стучал лбом без останову и от все растущей боли ревел все громче, все неистовей:
— А-а-а!.. А-а-а!.. А-а-а-а-а!..
Пока не прибегала, запыхавшись, мать, тоже с криком:
— Алеша! Алешечка!.. Что ты, Алешечка?
Но Алешечка с красной шишкой на лбу, задрав ноги, закатывался неуемно, время от времени пробуя крепость пола затылком.
О нем говорил вдумчиво Дрок:
— Кто же это растет, такой упорный?.. Сказать бы, что на меня он схожий, — волос у него показался темный, — так я же разве головою об дверя бил?.. Никогда я этим не занимался!
— А ты разве помнишь, бил или нет? — спрашивала Фрося, усмехаясь, но Дрок кричал, блестя белками, зубами и каплями пота на носу:
— Все об себе человек должен помнить от самой даже утробы матери!
Фрося была в это время уже на сносях и вскоре родила девочку.
Был июнь в начале.
Белобородый Недопёкин
— Отра-ви-те меня!.. Яду мне дайте!.. Розалия Mapковна!.. Отравите меня!.. Ведь вы меня слышите!.. Розалия Марков-на!..
Розалия Марковна была когда-то здесь зубным врачом, но уехала отсюда уже лет восемь назад. Старик забыл об этом. Он помнил только, что ушла, как всегда, на базар в город его жена, оставила его одного. Ужас его перед одиночеством был безмерен.
Небольшая собачонка Сильва, которую взяла щеночком и вырастила Настасья Трофимовна, тоже заболела уже в этом домике скулящей терпкой тоской. Как только показывался около кто-нибудь чужой, она — черненькая, лохматенькая, с белым воротничком — подбегала к нему со всех ног, ложилась на его дороге, изгибалась заискивающе, спрашивала тоскливыми глазами: «Может быть, ты меня возьмешь к себе? Может быть, тебе нужна такая маленькая собачка?..» А когда равнодушные ноги переступали через нее и шагали дальше, она забегала снова вперед, ложилась и умоляла тоскливыми глазами.
— На-астя!.. На-стя-а!.. — кричал старик. — Насть-насть-насть-насть! Нас-тя-а!..
Сильва тоже, хотя и в стороне, смотрела на пестрый город внизу, и, заметив ее, старик подзывал собачку, подсвистывая:
— Сильва-сильва-сильва-силь-ва-а!
Сильва виляла хвостиком, но не шла, и, подымая в ее сторону палку с половинками, с остатками многочисленных монограмм, старик жаловался ей плаксиво:
— Вот… с этой палочкой… я гулял там… там!..
Указывал набалдашником на город и плакал.
Когда он увидел Дрока в праздничной белой рубахе, подпоясанной ремешком, как он пробирался в кустах ниже и левее его, он закричал было ему радостно:
— А-а!.. Гражда-нину Дроку!.. — и даже сделал в его сторону два-три ковыляющих шага.
Но Дрок согнулся, чтобы не так заметно было его в кустах, и ярко замелькал своей праздничной рубахой по направлению к домику, где жил и — он знал — теперь был дома Веня.
Дроку также хотелось теперь кому-то рассказать о своем новом, и некому было здесь, кроме Вени. Он рассказал бы и старику, если бы тот способен был что-нибудь понимать.
Веня занят был тем, что, усевшись на табурете посреди двора, ставил аккуратные заплаты на свои летние брюки.
— Ага!.. Здравствуйте вам!.. С праздником! — протянул ему желтую, как репа, ладонь Дрок. — Или у вас нет праздника, тогда извиняйте… А у меня же прямо в кругу!.. Такой я сейчас довольный, во! (Чиркнул себя по литой медной шее пальцем.)
Посмотрел на него Веня удивленно: лучился Дрок. Он даже как будто моложе стал; он был без фуражки — волосы низко острижены, густые, черные, только на висках проседь; четырехугольный лоб без морщин; нижняя челюсть мощная; зубы все на месте и белые и завидно сверкают сплошь, когда кричит он:
— Такой я довольный, как все одно дождь на мою пшеничку линул, а на соседову — нехай когда-сь после!.. Я же работаю, как скаженный, — вам известно!.. И так что бывает, встану ночью, сижу на кровати, а сам себя ругаю: и ноги у меня больные, и руки болят, и спину мою ломит, и цапать идти надо, и до того даже, что я уже с вечера ищу-хожу, как бы мне с женой поругаться!.. Она же, баба, вы знаете, работница, она же называется друг мой!.. Я же с ней должен, как другие, в обнимку! (Тут Дрок обхватил тонкую шею Вени и губами — широкими, влажными — потянулся к его губам, чтобы показать, как именно должен бы он был обнимать ночью свою жену.) А я ей с вечера что?.. «Хворобы на тебя, на суку, нету!..» И дальше подобное… Это чтобы она заплакала, а я чтобы ведро с водой шваркнул или что еще и вещь эту изуродовал всю… Ну, вот… В три часа ночи я встал сегодня цапать и уж детей не будил, как жена говорит, что я их работой замучил, — может, и вправду замучил, — а день сегодня воскресный… Им же нужно корову пасти, — ну, а я: «Ничего, говорю, нехай уж я сам попасу и корову ту и телку… Я себе поцапаю, а они там в низочку хай походят, попасутся, ничего…» И вот я их выгнал, и черна моя корова, — ей абы б возле нее шо-сь краснело, а то скучать будет… Была ж у меня и красна корова, — ну, ту я продал… В резню продал и дешево продал, — ну, так я ж никого не обманувал, не сказал, шо така корова, така корова, — три ведра надоишь!.. И она, как погода плохая, так она валяется и не встает… Ревматизмы или что у ней, быть может, что она и день валяется, и два, и даже три, бывало… И жрать не жрет… Какое от нее молоко?.. И мяса того ежели мясник наскребет с нее десять пудов, — его счастье!.. Ну, привязал я туго телку за веревку до кустика, — а там трава такая, что вырывал я ее, вырывал и никак вырвать не мог. Ну, пусть же, думаю, скотиной своей попасу… Корова, та умная, та понимает, что на табак ей идти нельзя, та пасется, а эта, стерва, маленькая, а хи-итрость в ней: оглянется на меня, видит — цапаю, а сама надуется загривком, веревку чтоб от кустика оторвать… Я вижу это, а сам думаю: «Куда уж тебе! Ты же паршивая!..» И что же она все-таки? Оторвала ветку и так это швидко-швидко, как у нас говорится, идет-идет, и куда же? Прямо в табак!.. Я ей кричу: «Ты-ы!.. Куда?» А она оглянется, видит, что я далеко, думает: «Ни-че-го! Ты меня не догонишь!..» А сама дальше!.. А там же шпорыш промежду табаку, а он же сладкий!.. Ну, ты же, стерва, табак мой топчешь ногами, хоть ты его и не ешь, а это же чистый вред называется!.. Я грудку взял, в нее бросаю: «Куда, стерва?» А она себе дальше… Я цапкой в нее кидаю, ну, конечно, далеко, не докинул, а ей вроде бы игра: посмотрит, а сама дальше! И веревка та, ведь она за нею же волочится, а табак еще маленький, она же его, веревка та, душит… Не иначе — бежать мне туда к ней… Бегу,
И Дрок снова протянул Вене желтую ладонь.
Ванька пас корову и насмотрел в канаве среди давнего мусора что-то позеленевшее, медное.
Ковырнул ногой, — оказалась небольшая граната.
В апреле восемнадцатого года штук двадцать таких гранат было послано с советского истребителя в город, занятый тогда отрядом контрреволюционных повстанцев — татар, и этого было достаточно, чтобы отряд кинулся в беспорядке в горы.
Граната, найденная Ванькой, должно быть, была кем-то потеряна, и никто не заметил ее целых десять лет. Таинственная, прильнула она теперь к рукам Ваньки, и он зажал ее крепко, по-воровски оглядевшись кругом.
Тут же в канаве он обтер с нее приставшую землю, потом куском кирпича старательно очищал с нее зелень, пока не заблестела, как новенькая. Теперь она стала похожа на большой ружейный патрон, и только теперь догадался Ванька, что именно он нашел.
Когда подошли к нему двое других пастушат, ребятишки счетовода Штукаренки, он сказал им важно, показав гранату:
— Это, вы думаете, что, а?.. Это, брат, такое, что стреляет!
И Ванька поднял гранату, как револьвер, и прищурил глаз. Штукарята отбежали с визгом. И так пугал их Ванька несколько раз, пока не надоело. Потом положил гранату на землю и стал швырять в нее камнями.