Том 3. Публицистические произведения
Шрифт:
Орден иезуитов* всегда будет доставлять немалое затруднение для Запада: это одна из тех загадок, ключ от которых находится в другом месте. Можно уверенно утверждать, что иезуитский вопрос слишком сокровенно касается религиозной совести Запада, чтобы он мог когда-нибудь вполне удовлетворительно разрешить его.
В поисках справедливой оценки в разговоре об иезуитах нужно прежде всего оставить без внимания всех тех людей (а имя им легион), для кого слово «иезуит» является лишь паролем, военным кличем. Конечно, самая красноречивая и убедительная из всех апологий этого знаменитого ордена заключается в той яростной и непримиримой ненависти, которую питают к нему все враги Христианской Религии. Соглашаясь с этим, нельзя тем не менее скрыть от себя, что многие католики — и притом наиболее искренние и наиболее преданные своей Церкви, от Паскаля до наших дней, — не переставали из поколения в поколение
В самом деле, можно ли вообразить более глубокую трагедию, нежели раздирающая сердце человека борьба между чувством религиозного благоговения (набожным чувством, превосходящим сыновнюю любовь) и гнусной очевидностью, когда он силится отвергнуть и подавить свидетельство собственной совести, лишь бы не признаться себе в существовании истинной и бесспорной связи между предметами своего обожания и отвращения. Между тем таково положение всякого верного католика, ослепленного своей враждебностью к иезуитам и старающегося скрыть от себя несомненный и очевидный факт — глубокую внутреннюю связь между устремлениями, учениями и судьбами ордена с устремлениями, учениями и судьбами римской Церкви*, а также полную невозможность их отделения друг от друга без органического повреждения и существенного ущерба. Ибо если освободиться от всякой предвзятости, от всяких партийных, групповых и даже национальных интересов, если, настроив ум на совершенную беспристрастность, а сердце наполнив христианским милосердием, чистосердечно спросить у истории и у окружающей действительности: что же такое иезуиты? Вот какой, по нашему разумению, должен последовать ответ: иезуиты — это люди, исполненные пламенной, неутомимой, часто геройской ревности к христианскому делу*, но тем не менее повинные в великом преступлении перед христианством. Подчиненные человеческому я — не как отдельные личности, а как целый орден, — они посчитали дело христианства настолько нераздельным с их собственным, что в пылу своих хлопот и в волнении битвы совсем забыли слово Учителя: «…не Моя воля, но Твоя да будет!*». В конце концов они стали добиваться победы Божией любой ценой, только не ценою своего личного искупления. Впрочем, это заблуждение, укорененное в первородном грехе человека* и имевшее для христианства неисчислимые последствия, свойственно не только одному Обществу Иисуса. Это заблуждение и устремление настолько роднит орден с самой Церковью Рима, что оно-то, как можно с полным правом полагать, и связывает их поистине органическим родством и подлинными кровными узами. Именно такая общность и совпадение устремлений делает иезуитский орден сгущенным, но совершенно верным выражением римского католичества; говоря до конца, он и является самим римским католичеством, но в состоянии энергичного действия и воинственности.
Вот почему этот орден, «раскачиваясь от века к веку», колеблясь между гонениями и триумфом*, поношениями и славой, никогда не находил, да и не мог бы найти на Западе ни достаточно беспристрастного религиозного убеждения для его оценки, ни правомочного религиозного авторитета для суда над ним. Часть западного общества, решительно порвавшая с христианским принципом, нападает на иезуитов лишь для того, чтобы под покровом их непопулярности вернее наносить удары своему истинному врагу. Что же касается католиков, оставшихся преданными Риму, но оказавшихся противниками ордена, то они лично, как христиане, могли бы быть и правы; однако, как римские католики, они безоружны перед орденом, ибо, нападая на него, постоянно подвергают себя опасности задеть саму римскую Церковь.
Но не только против иезуитов, этой живой силы католичества, стремились использовать полупритворную и полуискреннюю популярность, в которую облачили папу Пия IX. На него рассчитывала и другая партия — за ним оставляли иное призвание.
Сторонники национальной независимости надеялись, что полная секуляризация Папства для осуществления их целей позволила бы тому, кто прежде всего является священником, согласиться стать знаменосцем итальянской свободы. Таким образом, два самых живых и властных чувства современной Италии — отвращение к светскому господству духовенства и традиционная ненависть к иноземцу, к варвару, к немцу* — сообща требовали, каждое в своих интересах, участия Папы в их деле. Все его славили и даже боготворили, как бы условившись, что он сделается
Среди общественных мнений и политических влияний, которые, предлагая ему свою поддержку, всячески домогались его покровительства, было одно, наделавшее ранее шума благодаря его нескольким проповедникам и истолкователям — людям с незаурядным литературным даром*. Если верить наивно честолюбивым учениям этих политических теоретиков, то современная Италия, под покровительством Понтификата*, вскоре должна вернуть себе вселенское первенство и в третий раз овладеть мировым скипетром*. То есть в то время, когда здание Папства сотрясалось до самых оснований, они всерьез советовали Папе перещеголять Средние века и предлагали ему ввести нечто вроде христианского Халифата* — при условии, разумеется, если новая теократия действовала бы в интересах итальянской нации.
И правда, нельзя не изумляться той склонности к химерическому и невозможному, которая владеет умами в наши дни и составляет отличительную черту нашего века. Должно быть, есть действительное сродство между утопией и Революцией*, ибо, как только последняя на мгновение изменяет своим привычкам и вместо разрушения берется созидать, она всякий раз неизбежно впадает в утопию. Ради справедливости надо уточнить, что та, на которую мы сейчас намекнули, является еще одной из самых безобидных утопий.
Наконец, в сложившемся положении вещей наступила такая минута, когда двусмысленное состояние оказалось невозможным, а Папство, для возвращения своего права, осознало необходимость резко порвать отношения с мнимыми друзьями Папы. Тогда и Революция, в свою очередь, сбросила маску и предстала перед миром в облике Римской республики*.
Что касается этой партии, то она теперь известна, ее видели в деле. Она является истинной, законной представительницей Революции в Италии. Эта партия считает Папство своим личным врагом, из-за содержащегося в нем христианского элемента. И потому она не хочет терпеть его, даже для использования в собственных интересах. Она хотела бы просто упразднить его и по сходным соображениям покончить со всем прошлым Италии: дескать, все исторические условия ее существования были запятнаны и заражены католицизмом, а потому у партии остается право, по чисто революционной абстракции, связать замышляемое государственное устройство с республиканскими традициями древнего Рима*.
В этой прямолинейной утопии примечательно то, что, несмотря на печать глубоко антиисторического характера, она продолжает хорошо известную в истории итальянской цивилизации традицию. В конце концов она являет классическое воспоминание о древнем языческом мире, языческой цивилизации. Эта традиция играла огромную роль в истории Италии, увековечилась через все ее прошлое, имела своих представителей, героев и даже мучеников и, не довольствуясь почти исключительным господством в искусствах и литературе страны, не раз пыталась сложиться политически для овладения всем обществом в целом. И замечательно, что всякий раз, как эта целенаправленная традиция пыталась возродиться, она неизменно появлялась, подобно призраку, в одном и том же месте — в Риме.
Революционное начало не могло не принять в себя и не усвоить дошедшую до наших дней традицию, поскольку та заключала в себе антихристианскую мысль. Теперь эта партия разгромлена и власть Папы по видимости восстановлена*. Однако следует согласиться, что если нечто могло еще увеличить груз роковых обстоятельств, заключенных в римском вопросе, так это именно французское вмешательство*, давшее двойной результат.
Расхожее мнение, ставшее общим местом, видит в этом вмешательстве, как обычно случается, лишь безрассудный поступок или оплошность французского правительства. И правда, если французское правительство, вмешиваясь в этот сам по себе неразрешимый вопрос, не могло себе признаться, что для него он еще более неразрешим, чем для кого-либо другого, то данное обстоятельство лишь доказывает его полное непонимание как собственного положения, так и положения Франции… что, впрочем, весьма возможно.
Вообще в Европе за последнее время слишком привыкли заключать оценку действий или, скорее, поползновений французской политики ставшей пословицей фразой: «Франция сама не знает, чего хочет». Это, может быть, и правда, но для вящей справедливости следовало бы добавить: «Франция и не может знать, чего она хочет». Ведь для такого знания необходимо прежде всего обладать Единой волей, а Франция вот уже шестьдесят лет*, как обречена иметь две воли.