Том 3. Ранние и неоконченные произведения
Шрифт:
А в Харькове у меня никого и ничегошеньки, а в Баку и подавно, и взял я билет до Харькова, потому что хоть и есть это город Украинской республики, а все же к России ближе.
Загудел паровоз, зашипел, и я в единственном числе, не считая старой мадам да двух абхазцев с кинжалами, поехал в жестком вагоне на север, по Черноморской дороге, которая сползает все время в море.
И, высунувшись в окно, смотрел я на природу, на горы, а также возле станции Лоо, которая вовсе и не станция, а так что-то, видел единственное в свете померанцевое
…Вылез я из поезда в Харькове, сделал не торопясь круг по городу и увидел, что действительно хороший город. Только надписи на вывесках малопонятные и речка поперек города дрянь, потому что ее свиньи вброд переходят.
На Пушкинской встретил я картину с планом, под которой была надпись «Харьков через сто лет», на которой, помимо аэропланов в небе и всяких прочих воздушных сообщений, изображена эта самая речка, а на ней пароходы океанского масштаба, — ну, только, по-моему, это просто фантазия и даром инженерам деньги за планы.
И так я дошел до базара, на котором столько крику, сколько в Гаграх тишины, и купил за двугривенный четыре пирожка, сел на бревно и стал раздумывать о своей судьбе.
Конечно, можно было первым делом в редакцию насчет гонорара, но надоело, и вместо этого в голову пришла мне замечательная идея такого направления: а что, если забыть про свою литературную профессию и попробовать прожить до конца лета просто так? Как же я в любом рассказе могу описать путешествия вокруг света с гривенником в кармане, и все как по линеечке выйдет, то есть доберется человек до цели не померши и даже с интересными приключениями?
Почему бы мне не попробовать до конца лета этого на практике?
И когда доел я последний пирожок, встал с бревен и тотчас же позабыл про свою литературную профессию, отверг с презрением мысль идти в редакцию, а вместо этого пошел к старьевщику.
Выбрал у него крепкие штаны из мешка и рубаху такого же фасона и предложил ему променять их на мой курортный костюм с условием — пятерка в придачу. Но старьевщик был хитрый, он сразу сообразил, с кем имеет дело, а потому осторожно отвел меня в какой-то куток, дал трешницу и, пока я переодевался, сказал мне предупредительно:
— Ты, парень, берегись… Тут агенты из уголовки то и дело рыскают.
На что я рассмеялся тихонько и нарочно, когда вышел из лачуги, подошел к базарному милиционеру и попросил прикурить.
И потом купил я хлеба два фунта, небольшой мешок, старый солдатский котелок, у которого была маленькая дырочка на донышке, но зато за двугривенный. Набил полный кисет махорки и, закурив трубку, вышел из города…
Там, где журчит речонка Уды, у зеленых тростников, разбегались во все стороны разные пути, разные дороги.
Постоял я немного и пошел по той, что идет на юг, на Донбасс. С легким
А вверху сентябрьским хрусталем висело небо, а внизу земля дышала ароматом сохнущих трав и спелых дынь, а впереди была дорога, длинная и загадочная, как дымка снеговых вершин у долин душного Мцхета, как и всякая другая еще не пройденная дорога.
Дошел я вечером до станции Змиевки, хотел заночевать там, но когда мне сказали, что верстах в пяти впереди есть деревушка — какая, я теперь не помню, — то зашагал я по шпалам, стараясь достигнуть цели раньше, нежели солнце последним краешком спрячется вовсе за край земли.
Но тяжелый красный шар, точно арбуз, подтолкнутый чьей-то ногой, покатился вдруг по облакам и спрятался сразу, оставив меня в темноте угадывать чутьем ширину пространства между разбросанными шпалами.
Прошло не меньше часа ночного пути, а деревушка не попадалась, и я уже решил было свернуть в сторону и заночевать в поле, как вдруг поворот, а за поворотом огонек — близко-близко, совсем возле дороги. Но темнота решила поиздеваться надо мной, и несколько раз я попадал в ямы и залезал в какие-то лужи, шумящие лягушиными криками, прежде чем подняться на горку.
И если бы не палка, то, должно быть, сожрала бы меня вместе с мешком огромная собака, но на собаку кто-то крикнул хриплым басом, и она замолчала, а я подошел к костру и увидел там шалаш из сухих подсолнухов и соломы, а также старика с длинной седой бородой, внимательно, но не враждебно уставившегося на меня.
— Здравствуй, — говорю я ему, — здравствуй, дорогой дедушка. Что здесь поделываешь и чье добро караулишь?
— Сижу я, — отвечает он, — общественным сторожем, а караулю я бахчи с кавунами и дынями от разных бродяг, которые по ночам шляются. И вчерась только одному за это шею накостылял.
И, услышав такой неприятный оборот разговора, вынул я поспешно кисет с табаком, а также отломил кусочек хлеба в кармане и, пока одной рукой предложил старику закурить, другой бросил хлеб собаке, которая ехидно подбиралась к моим пяткам, и ввиду такого моего дипломатичного поведения тотчас же между нами был заключен мир. И спросил меня седобородый старик, завертывая цигарку:
— А кто ты есть за человек и куда путь-дорогу в ночную пору держишь?
А у меня фантазия всегда наготове, и не буду же я вдаваться в психологические мотивы моего путешествия, и говорю я ему искренним тоном:
— Есть я, дедушка, солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после службы, а иду я искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под землей в шахте, лишь была бы какая-нибудь, а какая — мне все равно.
И совсем тогда смягчился суровый старик, бросил охапку хвороста в огонь, полез в шалаш, вынул оттуда кусок сала в пять пальцев толщиной и лепешку утрешнюю разрезал, сам стал есть и мне протянул.
А человек я не гордый, взял, что дали, и съел моментально с благодарностью все без остатка.