Том 3. Рассказы. Воспоминания
Шрифт:
Договорились встретиться сегодня, в понедельник: он подумает, и я подумаю — может быть, сделаем сатирический антифашистский рассказ в картинках на последнюю страницу обложки.
Я чуть-чуть опоздал. Прихожу сегодня в редакцию:
— Успенский не был еще?
Переглядываются. Что-то неприятное, жуткое, даже противное в этих растерянных взглядах. Говорит Н.В.:
— Была жена его. Он не придет. Прямое попадание. На Коломенской улице.
1941, сентябрь
Это было ночью, в убежище. После бесконечно долгой, томительной и одуряющей тишины, оживляемой лишь тяжкими старческими вздохами, кашлем и зловещим постукиванием метронома, — вдруг весело и победительно запели фанфары, объявляя конец воздушной тревоги. И маленькая девочка, задремавшая на коленях у матери, откликнулась на эту благую весть и вымолвила слово, означавшее для нее и выход из этого мрачного холодного подземелья, и возвращение в теплую постельку, и сладкий безмятежный сон…
— Отбой! — сказала Ириночка Т.
В этот день ей исполнилось полтора года. И слово, которое она сейчас сказала, — первое слово, произнесенное ею в ее маленькой, но уже такой неудобной жизни.
1941, сентябрь
Воздушная тревога застала меня сегодня в трамвае.
Резко затормозив, вагон остановился, не доезжая остановки.
На улице, во дворах, на крышах, на балконах — безжизненно-тревожно, навязчиво и нудно, не совпадая во времени, но все на один голос — выли сирены.
Понукаемый кондукторшей, пробираюсь вместе с другими пассажирами к выходу. У выхода сидит девушка — некрасивая и ничем не примечательная ленинградская девушка в ватных штанах и в стеганом красноармейском ватнике. На выцветшем синем беретике у нее — пятиконечная красная звездочка.
Девушка читает книгу. Читает, захлебываясь, «переживая», с тем упоением и азартом, какой бывает лишь у детей и у немногих взрослых, сохранивших детскую восприимчивость и детскую непосредственность.
— Граждане, поторопитесь, — кричит кондукторша.
Девушка уже привстала над скамейкой, но оторваться от книги не может. Ее толкают, выталкивают на площадку, но и тут она продолжает читать и даже слюнявит машинально палец, чтобы перевернуть страницу.
Через плечо соседа заглядываю в книгу:
«Клянусь честью! — воскликнул герцог. — На вашем месте, ваше величество, я бы запретил этим коварным…»
А на соседней площади уже работают наши зенитки, уже звенят стекла, и где-то уже гудит и стонет земля под ударами вражеских фугасок.
1941, октябрь
«Северный немецкий дух — это расстройство пищеварения», — писал некогда Фр. Ницше, духовный предтеча Геббельсов и Розенбергов.
Несварение желудка — старческая болезнь. Сопутствующие ей запоры вызывают геморрой. От геморроя портится у человека характер. Человек становится брюзгой. Он не может есть суп, который кажется ему то слишком холодным, то, наоборот, чересчур горячим, его раздражает возня котят под столом,
Вот в телеграммах из-за границы сообщают, что Свен Гедин, некогда славный и знаменитый, — записался в фашисты. Он выступает по радио, пишет погромные статьи и вообще занимается делами, которые не принесут ему новой славы, а скорее отнимут старую. В статьях этого бывшего путешественника и бывшего шведа «северный дух» проявляется очень явственно, пожалуй даже сильнее и явственнее, чем у тех, кому он служит. Немецкие фашисты, например, мечтают захватить наш город, а Гедину этого мало. Его раздражает упорство ленинградцев, и вот он предлагает — черным по белому — уничтожить Ленинград до основания, срыть его, снести с лица земли — вместе со всеми нами, конечно.
Свен Гедин еще не немец, но он бывший швед. И может быть, из истории своей родины он знает, что нечто подобное уже было. Не он первый страдает несварением желудка. И не он первый мечтает о несбыточном. Среди условий, предложенных Портою Петру Первому перед войной 1711 года, имелось такое:
«Возвратить Лифляндию и все завоеванное русскими шведскому королю. Петербург же — разорить и срыть до основания».
Несварение желудка — это слишком деликатное определение болезни, которой подвержены Свен Гедин и другие подобные ему провинциальные чингисханы.
Коротко, по-русски, это заболевание пищеварительных органов называется иначе: «Кишка тонка!»
1941, октябрь
Старые дамские чулки — шелковые, фильдекосовые, бумажные, шерстяные и дешевенькие нитяные… На что они годились когда-то? Тысячная, если не миллионная доля их попадала в корзину сборщика утильсырья и, проделав, как в сказке, сложный и витиеватый путь, возвращалась обратно к потребителю — то ли в виде тех же чулок, то в качестве высокосортной бумаги, то еще в какой-нибудь новой и полезной ипостаси. Но все это были единицы, избранные, — счастливцы, родившиеся в рубашке. А остальные, — так сказать, чулочные массы? Невеселая старость и бесславная смерть ожидали их. Заштопанные, застиранные, залатанные и в конце концов заношенные до неистребимых дыр служили они жалкую роль утюжки или пыльной тряпки, или — что самое горькое и позорное — появлялись снова на выточенной ножке своей прежней владелицы, но уже не в качестве чулка как такового, а в виде простой приставки к нему, именуемой обычно заплаткой.
Где и когда, в каком месте и в какой именно час заканчивалось их земное существование — никто не знал. Да и кого это в сущности могло интересовать? Казалось, что может быть банальнее и неинтереснее судьбы старого женского чулка?
Но вот лютый враг рода человеческого начал войну, жестокую и титаническую, которую сам он называет тотальной, а мы называем народной и отечественной.
В этой войне сражаются на нашей стороне и женщины, и дети, и глубокие старики, и хлебные поля, и ветряные мельницы, и доменные печи, и лом, и лопата, и медная дверная ручка, которую мы сдаем сегодня в фонд обороны.