Том 3. Растратчики. Время, вперед!
Шрифт:
— Следующий.
Таким образом раздавили десять кубиков. Результаты были такие же, с небольшим колебанием.
Семечкин подошел к Маргулиесу, многозначительно похмыкал — гм… гм… — и многозначительно протянул Маргулиесу большую сыроватую руку.
— Ну… хозяин… поздравляю, — сказал он густым баском. — Наш верх.
— Мы пахали! — сказал Слободкин круглым волжским говором.
Маргулиес сутуло согнулся и вышел из погреба во двор на ослепительный, знойный свет.
Мося
Он задыхался.
Когда все ушли, Ильющенко подошел к телефону:
— Коммутатор заводоуправления. Дайте Налбандова. Алло! Говорит Ильющенко. Да. Только что. В среднем сто двадцать.
— Хорошо.
Налбандов аккуратно положил трубку на вилку.
Он взял ручку, обмакнул ее в чернильницу, принявшую свои нормальные размеры, и размашисто написал на листе блокнота: «Рапорт о болезни».
Его горло было плотно забинтовано платком.
Мы видели его в пять часов вечера, он ехал в автомобиле на вокзал. Он упирался в голову своей громадной оранжевой палки и не ответил на наш поклон. Он нас не заметил.
Он также не заметил, проезжая мимо шестого участка, небольшого свежего плаката: в тачке сидит чернобородый, страшный человек с оранжевой палкой под мышкой, а вокруг карликовые деревья, гигантские травы и красное утопическое солнце.
Это все случилось через семь дней.
Но в то утро, в которое кончается наша хроника, — все было еще неопределенно и тревожно…
Ну, дорогой Саша, позвольте мне на этом пожелать вам всего доброго.
Простите за то, что мое посвящение в своем начале звучит несколько торжественно, несколько по-французски.
Но, право, на меня начинает влиять затянувшееся пребывание в Париже.
Помните наши с вами разговоры о Париже?
Представьте себе, Париж — это совсем не то. Я не нашел в нем того, что искал, того, что мне снилось, но зато нашел нечто гораздо большее.
Я нашел в Париже — чувство истории.
Мы слишком молоды. Мы пока еще лишены этого чувства. Но уже кое-кто из наших передовых умов пытается в нас разбудить его.
И недаром Горький настойчиво твердит: пишите историю фабрик и заводов, пишите историю Красной Армии, создавайте историю Великой Русской Пролетарской Революции, в тысячи и тысячи раз более великой и прекрасной, чем «великая» французская.
Пусть ни одна мелочь, ни одна даже самая крошечная подробность наших неповторимых, героических дней первой пятилетки не будет забыта.
И разве бетономешалка системы Егера, на которой ударные бригады пролетарской молодежи ставили мировые рекорды, менее достойна сохраниться в памяти потомков, чем ржавый
И разве футболка ударника, платочек и тапочки комсомолки, переходящее знамя ударной бригады, детский плакат с черепахой или с паровозом и рваные брезентовые штаны не дороже для нас в тысячи и тысячи раз коричневого фрака Дантона, опрокинутого стула Демулена, фригийского колпака, ордера на арест, подписанного голубой рукой Робеспьера, предсмертного письма королевы и полинявшей трехцветной кокарды, ветхой и легкой, как сухой цветок?
Крепко жму руку, до скорого свиданья, ваш В. К.
Париж
LXIX
Светает.
Они стоят у окошечка телеграфа.
Винкич занял очередь. Георгий Васильевич пишет «молнию».
Мося томится рядом. Он не отставал от них ни на шаг. Теперь он тут.
Он переминается с ноги на ногу, заглядывает через плечо, толкает под локоть.
У него все лицо в саже — тушил пожар, — он совсем похож теперь на черта.
Георгий Васильевич, посмеиваясь про себя, пишет:
«Бригада бетонщиков поставила мировой рекорд, побив Харьков, Кузнецк, сделав в смену 429 замесов…»
Мося быстро читает через плечо и умоляюще говорит:
— Георгий Васильевич… Товарищ писатель… Бригадир Ищенко, десятник Вайнштейн.
— Ничего, и так сойдет.
— Бригадир Ищенко, десятник Вайнштейн.
Мося чуть не плачет.
— Ищенко и Вайнштейн. Фактически. Что, вам жалко? Это же фактически.
— Денег жалко, — говорит Георгий Васильевич назидательно. — Казенные деньги надо беречь.
Мося не знает, куда деваться. Он крутится на месте. Его руки отчаянно болтаются.
— Фактически, — хрипло шепчет он.
— Поставить, что ли, бригадира Ищенко и десятника Вайнштейна? — спрашивает Георгий Васильевич Винкича и подмигивает на Мосю. — Но стоит ли — вот вопрос.
Винкич серьезно смотрит на Георгия Васильевича.
— Поставьте, Георгий Васильевич, — шепчет Мося. — Что вам стоит? Редакция заплатит. Поставьте!
Георгий Васильевич решительно наклоняется к стойке.
— Хорошо. Будь по-твоему. Бригадира Ищенко, так и быть, поставлю.
— А меня?
Мося делается маленький и лопоухий, как школьник. Он говорит суетливо и искательно, как с учителем:
— А меня, Георгий Васильевич, поставите?
— А при чем здесь ты? — невозмутимо спрашивает Георгий Васильевич.
— Я здесь при чем? Я? А кто же здесь при чем!!!
Лицо Моси наливается кровью. Он кричит: