Том 3. Рождество в Москве
Шрифт:
– Так вот, в этом куске пергамента, писанного одним из моих предков, вписано – и с какой же простотой! – о «Злой Сече». Мой… как это определить… ну, мой прапращур, князь-Рюрикович, был пылкий воин, напоминающий мне Мстислава Удалого… помните, «битва при Калке»?.. Верный долгу, но непокорливый. В один из последних набегов Орды ему было указано стать на рубеже, у Серпухова, нащупать главные силы вражеские, отходить с легким боем, пропустить Орду и в подходящий час ударить ее в тыл. С ним был только один конный полк. Он не удержал своего боевого пыла, не разобрал, что перед ним главные татарские силы, лихо ударил в центр, прорвал и разбил наголову, взял ставку, большой полон, побил больше десятка тысяч отборной татарской гвардии, но упустил очень важное: не укрепил свои фланги, был обойден и пал на реке Наре.
Появился почтенный слуга, встречавший нас, и доложил князю, что кушать подано. Князь пригласил нас пройти в столовую. Мы миновали ряд новых покоев и оказались в великолепной столовой светлого дуба, украшенной художественной росписью – охота на вепря, лося и медведя.
Обед был тонкий и празднично обильный. Князю подали тарелку налимьей ухи. Он выразил явное удовольствие.
– Вася, дай-ка сухарик мне… – мягко сказал он стоявшему за его креслом почтенному слуге.
– Ваше сиятельство… – почтительно отозвался тот, – доктор наказали напоминать вашему сиятельству… – и в его голосе почувствовалась почти мольба.
– Дай, Вася!.. – сказал князь твердо.
– Не смею, ваше сиятельство! – решительно отвечал слуга.
– Ка-ков?!. чувствуете дерзанье?.. – не без удовольствия сказал князь, потянулся и взял с блюда сухарик.
Вася понурился. Князь посмотрел на него и положил на блюдо.
– Отличная уха. Послать Ивану Гаврилову поросенка… – сказал он Васе. – Единственно один изо всей дворни вышел из нашей вотчины, отщепился… Бог с ним. Остались все после Манифеста, продолжают служение. Остались не из-за выгод: они еще не знали тогда, да и теперь только предполагают, моего распоряжения о них…
И князь рассказал любопытную историю.
Как-то был у него министр, дальний родственник. Все ему тут понравилось, но особенное внимание обратил он на точность и выдержку «лакеев».
– У меня нет «лакеев»! – возразил князь. – У меня слу-ги, а не «лакеи»… слу-ги!.. – повторил он, – меньшая братия. Воспитаны ли так, или это по чуткости, от сознания личного достоинства.? Это вы, там, выделываете «лакеев», прививаете народу чуждое понятие. «Лакей» звучит различно – на западе и у нас. Наш народ умеет хранить достоинство. Это проходит во всей нашей истории, – вчитайтесь! Это заверено и иными, не совсем глупыми, иностранцами. Наш народ, несмотря ни на что, – народ свободный.
Когда мы снова перешли в библиотеку, князь продолжал:
– У меня служат поколениями. Вот, Вася… его сын Фома привез вас. Его внук отбывает службу в Петербурге, в кавалергардах. И несмотря на великие выгоды, уже предлагаемые ему, к осени возвращается сюда. И так все. Что их влечет? Воспитанное веками чувство… родины..?
Вася – бывший мой вестовой, вынес меня из огня на Инкерманских высотах, в 55-м году, и тут же был ранен в грудь навылет. Вы, конечно, не раз замечали в русском человеке его исключительное качество: независимость, чувство личного достоинства. Это отмечено Пушкиным. Мои старики в Успенском говорят мне – «ты, князь», держат себя на равной ноге со мной, спорят и даже наставляют. Ни татарское иго, ни крепостное право не оставили и следа в характере народном, не придавили его: он слишком закален, упруг. Почему? что за чудеса?.. – я часто об этом думал. И объясняю это у народа сознанием своего «образа и подобия»,
Юный совсем тогда, я упивался словами князя. Князь говорил спокойно, с полной искренностью и простотой, не чувствовалось даже тени идеализации: все в его рассказе было исторически обосновано, будило в сердце горделивые чувства, что я – русский, и мои предки тоже творили историю, вязали жилами и скрепляли кровью великую отчизну. Помню заключительные слова князя:
– Дивная – история творческих страданий! Помните слова Пушкина об «истории»? Я так рад, что ваш приезд всколыхнул лучшее во мне. История наша – дана нам Богом, и мы никогда не откажемся от нее.
Вася показывал нам парк. Недалеко от прудов, на обширной поляне, стоял могучий, широко раскинувшийся дуб. Он был в полной силе, с нетронутой грозами вершиной. Под ним покосившаяся часовенка. Теплилась синяя лампада. Образ Успения. Памятная сеча, по записям, пришлась на Успеньев день. Под иконой – наполовину стертое изречение: «…душу свою положит за други своя».
– Никогда не копали, не тревожили… – сказал Вася. – Точного места не означено. Не пожелали тревожить прах.
Я долго смотрел на дуб – символ русской силы, доблести.
На станцию вез нас другой кучер, помоложе, на паре серых, в легкой пролетке. Катили лихо, переполненные чудесными впечатлениями. Проступали звезды. Не остановились у трактира, шумевшего народом. Говорить не хотелось. Я чувствовал себя обновленным, укрепленным. То, что предчувствовал я, исполнилось: я обрел прилив веры, воли… почувствовал, может быть, впервые в жизни нерасторжимую связь с родным, слышал в себе токи вдохновенья, порыв творческой силы… Эта прогулка, как бы видение, не прошла бесследно: она открыла мне неведомые раньше исторические корни, вязавшие меня с недрами. Я не мог удержать восторга и воскликнул:
– Какое счастье – коснуться живых истоков!..
Кучер мчал, нахлестывая коней, боясь опоздать к последнему поезду. Прощаясь под фонарем станции, я дал ему рубль, но он решительно отмахнулся:
– У нас не полагается, все обеспечены.
Мне хотелось его обнять, высказать все, что во мне светилось. Он, должно быть, почувствовал мое волненье и сам протянул мне руку:
– Счастливого пути, сударь.
Я не раз побывал у князя: ездил за душевным укреплением. Он наполнял меня чудесным давним, что жило в нем. Диагноз профессора не оправдался: уже через год князь был в полном здравии. Скончался он года за три до первой мировой войны, почти через десять лет от сердечного припадка, читая Пушкина, редкостного смирдинского издания.
Я был на похоронах. Плакали все: и его верные слуги, и чиспенцы. Он еще загодя распорядился положить его, как полагали его предков, – на сельском погосте, «среди своего народа».
Апрель, 1950
Париж
Отрок (XXI-XII)
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
