Том 3. Слаще яда
Шрифт:
Весь день Мошкин был голоден, весел и зол. Ходил без цели по улицам. Засматривался на девушек, и все они казались ему милыми, веселыми и доступными, – доступными для богатых. Останавливался перед окнами магазинов, где выставлены дорогие вещи. Все острее становился голодный блеск в глазах.
Купил газету. Прочел ее на скамейке в сквере, где смеялись и бегали дети, где модничали няньки, где пахло пылью и чахлыми деревьями, – и запах улицы и сада неприятно смешивался и напоминал запах гуттаперчи. В газете поразил Мошкина рассказ об исступленном,
– Вот это я понимаю!
Мошкин зашагал по аллее. Повторял:
– Вот это я понимаю!
И потом, ходя по улицам, смотря на великолепные громады богатых домов, на выставленную роскошь магазинов, на элегантные наряды прогуливающихся господ и дам, на быстро проносящиеся экипажи, на всю эту красоту и утешительность жизни, доступные для всякого, у кого есть деньги, и недоступные для него, – рассматривая, наблюдая, завидуя, испытывал все более определяющееся чувство разрушительной ненависти. И повторялись в уме все те же слова:
– Вот это я понимаю!
Подошел к толстому, ленивому и важному швейцару. Крикнул:
– Вот это я понимаю!
Швейцар молча и презрительно покосился на него. Мошкин радостно захихикал. Сказал:
– Молодцы анархисты!
– Проваливай! – сердито крикнул швейцар. – Не проедайся.
Мошкин отошел. Вдруг стало страшно. Городовой стоял близко.
Так резко выделялись его белые перчатки. Досадливо думал Мошкин:
«Вот бы вам бомбу сюда».
Швейцар сердито сплюнул вслед ему и отвернулся. Мошкин долго ходил. В шестом часу зашел в ресторан среднего разбора. Сел к столу близ окна. Выпил водки, закусил анчоусами. Взял обед в семьдесят пять копеек. Пил «Шабли во льду». После обеда выпил ликеру. Слегка охмелел. Под звуки органа кружилась голова. Сдачи не взял. Ушел, слегка пошатываясь, и почтительно провожаемый швейцаром, – и швейцару сунул в руку двугривенный.
Посмотрел на свои никелированные часы, – был седьмой вначале. Пора. Как бы не опоздать! Не наняли бы другого! Стремительно пошагал в Измайловский полк.
Очень мешали:
разрытые мостовые;
оголтелые, вечно сонные извозчики на переходах через улицу;
прохожие, в особенности мужики и дамы:
встречные или не сторонились вовсе, или сторонились чаще влево, чем вправо,–
а те, кого приходилось обгонять, зачем-то шатались по тротуару, и не угадать было сразу, с какой стороны обгонять их;
нищие, – они и к нему приставали,–
и самый механизм хождения.
Так трудно одолевать пространство и время, когда торопишься! Земля точно присасывает к себе, каждый шаг покупаешь усилием и усталостью. До боли и ломоты в икрах. От этого возрастала злоба и усиливался голодный блеск в глазах. Мошкин думал:
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!»
Наконец добрался.
Вот рота, а вот и дом № 78. Дом четырехэтажный, обшарпанный: два подъезда, мрачные с виду; посередине – разинутая пасть ворот. Посмотрел
Нажал пуговку и вошел в пасть, поискать табличку жильцов. Но прежде чем достиг таблицы, уже навстречу ему шел дворник, очень внушительного вида и с черной бородой.
– А где квартира пятьдесят семь?
Мошкин спрашивал с небрежной манерой, заимствованной от того земского начальника, из-за которого «слетел» с места. Знал уже по опыту, что с дворниками надо грворить так-то и нельзя говорить вот так-то. Скитания по чужим подворотням и лестницам тоже придают человеку известный лоск.
Дворник спросил несколько подозрительно:
– А вам кого?
С простодушной небрежностью, растягивая слова, Мошкин отвечал:
– А я и сам не знаю. Я по объявлению. Получил письмо, а кто пишет, не написано. Только адрес написали. Кто же там живет, в номере пятьдесят семь?
– Госпожа Энгельгардова, – сказал дворник.
– Энгельгардт? – переспросил Мошкин.
Дворник повторил:
– Энгельгардова.
Мошкин усмехнулся:
– Русификация?
– Елена Петровна, – отвечал дворник.
– Чертова перечница? – почему-то спросил Мошкин.
Дворник ухмыльнулся.
– Нет-с, молодая барышня. По парадному пожалуйте, из ворот направо.
– Да там над дверями табличка, только первые номера, – сказал Мошкин.
Дворник говорил:
– Нет, там и пятьдесят семь. В самом низу.
Мошкин спрашивал:
– А чем она занимается? Есть у них какое-нибудь заведение? Школа? Или редакция?
Нет; оказалось, у госпожи Энгельгардовой не было ни школы, ни редакции.
– Живут своим капиталом, – пояснил дворник.
В квартире госпожи Энгельгардовой горничная очень деревенского вида провела его в гостиную направо от темной передней и просила подождать.
Ждал. Скучал и томился. Рассматривал вещи. Было нагорожено много мебели, – кресла, столы, стулья, ширмы, экраны, этажерки, столбики, на них бюсты, лампы, безделушки, на стенах зеркала, картины, литографии, часы, на окнах занавески, цветы. От всего этого было тесно, душно, темно. Мошкин шагал в тесноте по коврам. Со злобой смотрел на картины, на статуи.
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!» – думал Мошкин.
Но, когда хозяйка вдруг вошла, он спрятал свой голодный блеск, опустил глаза.
Она была молодая, румяная, высокая и, кажется, красивая. Шагала быстро и решительно, как хозяйка в деревне, и при этом неловко помахивала сильными, красивыми, белыми, голыми выше локтя, руками.
Подошла. Подала руку, – полувысоко, – хочешь, пожми, хочешь, поцелуй. Поцеловал. Нарочно, – со злости и для штуки. Быстро, громко чмокнул и зубом царапнул, – аж дрогнула. Но ничего не сказала. Пошагала к дивану. Залезла за стол, засела на диван, а ему показала на кресло. Сел. Спросила: