Том 3. Слаще яда
Шрифт:
Так ей и надо. Или не надо? Должна ли она идти к нему, должна ли она перенести это жестокое, подчиниться тому, что сказано этим одним словом?
Должна. Для себя, для Сергунчика. Или не должна? Так страшно ей стало и стыдно, — но иначе как же быть? Вот суровое одно слово, — но это слово от него, от милого, от любимого. Или и от любимого нельзя этого стерпеть?
Пусть решит Сергунчик. Ведь этого же она не для себя только захотела, а и для Сергунчика. Чтобы у него была елка, был дом, был отец. Ну вот, пусть Сергунчик
Татьяна Алексеевна медленно сказала:
— Вот, Сергунчик, прочти, что написал отец. Прочти и скажи, что мне делать, идти к нему, или уж лучше здесь остаться. Как ты скажешь, так я и сделаю.
Отдала письмо Сергунчику, и смотрит на него глазами, полными слез. Прекрасные глаза, полные слез!
Как покраснел Сергунчик! Звенящим странно голосом сказал:
— Только одно слово!
И заплакал.
Ласкала своего Сергунчика Татьяна Алексеевна и спрашивала:
— Что же мне делать, Сергунчик?
И улыбалась. И уже не было печали и смуты в её душе. Как скажет Сергунчик, так и будет. Долго плакал Сергунчик, и наконец сказал:
— Что ж, мама, уж если ты захотела вернуться к папе, так пусть так и будет. Пойдем к отцу, милая мама, — и ничего не бойся, — это пройдет, и опять будет хорошо.
Татьяна Алексеевна вздохнула, и сказала спокойно:
— Хорошо, Сергунчик. Завтра пойдем.
И уже не стыдилась, не боялась. Пусть будет, что будет, — вернутся счастливые дни, и венцы счастья и радости засияют снова.
На другой день к вечеру Татьяна Алексеевна и Сергунчик поднимались по широкой с цветами и с зеркалами лестнице в бельэтаж, к дверям квартиры Сладимова. У Татьяны Алексеевны щеки, все еще такие нежные и прекрасные, горели от стыда, и тяжело билось в груди сердце. И Сергунчик был взволнован, и тревожно посматривал на мать.
Завидя знакомую дверь, еще ярче зарделась Татьяна Алексеевна, — остановилась на одной из верхних ступенек, — и уже готова была повернуться и бежать. Но уже на звонок, данный швейцаром, открылась бесшумная дверь, и на пороге показалась в белом передничке и в гофрированном чепчике Глаша — та же горничная, которая еще при Татьяне Алексеевне была взята. Глаша весело говорила:
— Пожалуйте, барыня! Мы все так рады были, когда барин нам сказали, что вы вернетесь. Мы все так о вас жалели.
Веселая улыбка была на Глашином лице, но казалась она Татьяне Алексеевне насмешливою. С неловкостью, разлитою во всем теле, исполосованная бичами стыда, Татьяна Алексеевна вошла в переднюю.
Все, как при ней было, стояло и теперь, здесь, и в зале, видном из дверей передней. И было тихо там, в глубине безмолвных комнат, там, где затаилось то, что будет.
Что-то говорила Сергунчику и Глаше Татьяна Алексеевна, сама не слыша своих слов. Что-то отвечала ей Глаша.
Сергунчик нерешительно вошел в залу, и с любопытством рассматривал полузабытые предметы. Ждал,
Глаша, улыбаясь, сказала Татьяне Алексеевне:
— Пожалуйте, барыня, уже все для вас приготовлено.
И пошла в ту сторону, где и прежде были комнаты Татьяны Алексеевны. И за Глашею тихо и робко шла смущенная Таточка, — и не знала, радоваться ей или плакать.
Земной рай
— Хандришь?
— Хандрю.
— И все валяешься на этом диване?
— Ну, и валяюсь.
Спрашивал гость, веселый молодой человек, Павел Павлович Елисейский. Отвечал хозяин, молчаливый и ленивый холостяк среднего возраста, Андрей Сергеевич Ласточкин. Гость ходил по мрачному кабинету, хозяин лежал, книга валялась на темно-зеленом ковре рядом с диваном.
У гостя блестели белые зубы (одоль), черные волосы на голове, усах стрелками и коротко-постриженной бородке (ориантин) и веселые темно-карие большие глаза (атропин). У хозяина все было тускло и уныло. Только ногти были длинны и вылощены.
Елисейский сказал:
— Знаешь что? Тебя надо вытащить, а то ты совсем закиснешь.
Ласточкин хмуро усмехнулся и сказал лениво:
— Вытаскивай.
Елисейский оживленно говорил:
— Я повезу тебя в Земной Рай.
— Это что же такое? — спросил Ласточкин.
Елисейский воскликнул с удивлением:
— Да неужели ты не слышал? Да ведь об этом милом учреждении весь город говорит.
Ласточкин спокойно возразил:
— Я не слышал. Я сижу дома, газет не читаю, никого к себе не пускаю, и удивляюсь, как это тебя сегодня ко мне пустили.
Елисейский махнул рукою.
— Оригинал! — сказал он примирительно. — Ну, слушай, я тебе расскажу.
И он, сверкая белыми зубами, принялся с восторгом описывать Земной Рай, обширный сад за городом.
Там всякий чувствовал себя так легко и приятно, словно в раю. Были увеселения там, и музыка, и несколько театров, и все для спорта. Главная же прелесть этого сада заключалась в том, что воздух в саду был напоен какими-то неведомыми ароматами, состав которых оставался пока тайною изобретателя. Под влиянием этих ароматов посетители становились невинно-веселыми, как дети, и спадали с них тягостные узы городских-условностей.
Разнеженность смутных мечтаний возникла над туманною нестройностью в душе Ласточкина. Жажда невинных радостей прельстила его. Он встал с этого постылого и в то же время милого дивана, на котором так лениво дремалось, на котором такие тоскливые и унылые рождались в его голове мысли.
Сказал гостю:
— Ну что-ж, я, пожалуй, поехал бы. Только лень одеваться.
Елисейский сказал:
— Ну, вот, я подожду.
Ласточкин подошел к зеркалу. Всмотрелся в свое желтое лицо. Сказал досадливо: