Том 3. Собачье сердце (с иллюстрациями)
Шрифт:
— А в каком вы служили?
Таврический махнул рукой:
— Мне больно говорить об этом. Три месяца я метался по Ленинграду и покрыл растрату. По счастью, друзья мои, Туррок и тот же Бобров, помогли мне, и я получил место.
— В другом театре?
— Нет, это был кооператив. Мне дали место кассира. Коротко скажу: не успел я прослужить и двух недель, как в том же трамвае и в том же месте у меня вырезали шестьсот семьдесят казенных рублей.
— Однако! — воскликнул я нервно.
— Но это не все, — сказал Суворов, — я переехал в Москву. Мне помогли, и вот я снова
— В кооперативе?
— Нет, вновь в театре. И по моей специальности, администратором. Я вздрагивал от радости, любуясь вашим городом, не совру вам: я плакал не раз в своем номере гостиницы, представляя себе столицу через пять лет…
— Позвольте, — перебил я, — почему плакали?
— Счастливыми слезами, — объяснил Суворов, потом вдруг из глаз его буквально хлынули слезы на пиджак. Он взревел и повалился на колени. Все в голове у меня перевернулось кверху ногами.
— Спасите меня! — каким-то паровозным голосом завыл Котомкин, и в соседней комнате залаяла собака. — В трамвае № 34 на третий день вырезали двести казенных рублей!
— Черт знает что такое… — сказал я тупо.
Произошла пауза, во время которой Котомкин поднялся и заломил руки.
— Ваш изумруд… — начал я.
— Взгляните на него на свет, — пригласил Котомкин.
Я глянул и перестал говорить об изумруде.
— Во всем доме… — начал я, но лицо Котомкина стало так ужасно, что я закончил так: — Во всем доме пятнадцать рублей, и из них десять я вручаю вам.
— Сто девяносто! Еще сто девяносто! — прошептал Суворов. — Вы представляете меня под судом?
Я подумал и ответил:
— Неясно.
В голове моей созрел план.
«Почему негодный Валя никогда не отзывается обо мне так хорошо, как Бобров? Дай-кось я ему сделаю пакость…»
И я сказал:
— У меня есть знакомый…
— О, да! — воскликнул Котомкин страстно. — О, да! Позвоните ему!
Я позвонил Вале и сказал, что к нему хочет приехать администратор по делу.
Котомкин же взял десять рублей и покинул меня.
Через час последовал звонок по телефону.
— Это свинство, — мрачно сказал Валя, кашляя.
— А вы кому-нибудь передали его?
— Юре, — ответил Валя.
И наконец вечером был звонок.
— Я хочу направить к вам… — сказала женщина-писательница Наталья Альбертовна, — администратора…
— А, не надо, — ответил я, — он был у меня.
— Что вы говорите?! Гм… Скажите, пожалуйста, кто такой Бобров?
И тут настал час отплатить Боброву за добро.
— Бобров? Сказать о нем, что он порядочный человек, это мало, — с чувством сказал я в трубку, — наипорядочнейший человек и великолепный знаток людей! Вот каков Бобров!
И, повесив трубку, я с тех пор ничего не слышал ни о Боброве, ни о несчастном, преследуемом судьбою Котомкине- Суворове.
Середина 1920-х гг,
«Литературная газета», 21 февраля 1973 г.
Я убил
Доктор Яшвин усмехнулся косенькой и странной
— Листок с календаря можно сорвать? Сейчас ровно 12, значит, наступило 2-е число.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил я.
Яшвин тонкими и белыми пальцами взялся за уголок и бережно снял верхний листок. Под ним оказалась дешевенькая страничка с цифрою «2» и словом «вторник». Но что-то чрезвычайно заинтересовало Яшвина на серенькой страничке. Он щурил глаза, вглядывался, потом поднял глаза и глянул куда-то вдаль, так что понятно было, что он видит только ему одному доступную, загадочную картину где-то за стеной моей комнаты, а может быть, и далеко за ночной Москвой в грозной дымке февральского мороза.
«Что он там разыскал?» — подумал я, косясь на доктора. Меня он всегда очень интересовал. Внешность его как-то не соответствовала его профессии. Всегда его незнакомые принимали за актера. Темноволосый, он в то же время обладал очень белой кожей, и это его красило и как-то выделяло из ряда лиц. Выбрит он был очень гладко, одевался очень аккуратно, чрезвычайно любил ходить в театр и о театре если рассказывал, то с большим вкусом и знанием. Отличался он от всех наших ординаторов, и сейчас у меня в гостях прежде всего обувью. Нас было пять человек в комнате, и четверо из нас в дешевых ботинках из хрома с наивно закругленными носами, а доктор Яшвин был в острых лакированных туфлях и желтых гетрах. Должен, впрочем, сказать, что щегольство Яшвина никогда особенно неприятного впечатления не производило, и врач он был, надо отдать ему справедливость, очень хороший. Смелый, удачливый и, главное, успевающий читать, несмотря на постоянные посещения «Валькирии» и «Севильского цирюльника».
Дело, конечно, не в обуви, а в другом: интересовал он меня одним необычайным свойством своим — молчаливый и несомненно скрытный человек, в некоторых случаях он становился замечательным рассказчиком. Говорил очень спокойно, без вычур, без обывательских тягот и блеяния «мня-я» и всегда на очень интересную тему. Сдержанный, фатоватый врач как бы загорался, правой белой рукой он только изредка делал короткие и плавные жесты, точно ставил в воздухе небольшие вехи в рассказе, никогда не улыбался, если рассказывал смешное, а сравнения его порою были так метки и красочны, что, слушая его, я всегда томился одной мыслью: «Врач ты очень неплохой, и все-таки ты пошел не по своей дороге и быть тебе нужно только писателем…»
И сейчас эта мысль мелькнула во мне, хоть Яшвин ничего не говорил, а щурился на цифру «2», на неизвестную даль.
«Что он там разыскал? Картинка, что ли». Я покосился через плечо и увидал, что картинка самая интересная. Изображена была несоответственного вида лошадь с атлетической грудью, а рядом мотор и подпись: «Сравнительная величина лошади (1 сила) и мотора (500 лошадиных сил)».
— Все это вздор, товарищи, — заговорил я, продолжая беседу, — обывательская пошлятина. Валят они, черти, на врачей, как на мертвых, а на нас, хирургов, в особенности. Подумайте сами: человек 100 раз делает аппендицит, на сто первый у него больной и помрет на столе. Что же, он его зарезал, что ли?