Том 3. Воздушный десант
Шрифт:
— Отстань, гад! Не марай мне руки! — рычит Федька и отталкивает фашиста.
Но тот упорно лезет к нему, униженно, просительно гладит рукава шинели. Тогда Федька хватает кольцо и бросает далеко в бурьян.
— Нас не купишь. Пошли! — И подталкивает фашиста автоматом.
Мы сдали пленного в штаб бригады. Он дал очень ценные сведения. Потом его отправили на самолете в штаб фронта. Комбриг особым приказом вынес нам благодарность.
34
Немцы отметили наш лес — у дороги против него поставили белый, хорошо приметный столб с черной деревянной рукой, указующей
Снова прилетел самолет. Он заберет нашу почту. Все садятся за письма, сажусь и я писать матери.
Бедная моя мама! Дорогие, бедные наши мамы! Мы знаем, что никогда не уходим из вашего сердца, из вашей памяти. Вспоминаем постоянно и мы вас.
Дорогая мамочка, не подумай, что я не хочу домой, позабыл его. Я помню все-все, даже давно забытое снова всплыло. Я собираю и берегу, как ничем не заменимые драгоценности, все-все крохи моего былого.
На войне, при постоянно угрожающей смерти, наша память приобретает удивительное свойство — становится многократно памятливей, переворачивает, перекапывает все осадки прежних лет и выдает «на-гора» такое, что уже казалось навсегда погребенным под толщей многих лет и множества переживаний, казалось никогда не бывшим.
Мне было три-четыре года. Мы жили в деревне у бабушки. Вы с папой сели пить чай, а меня оставили на полу ловить тени, которые отбрасывал с улицы в комнату гибкий, весь трепещущий тополь. Но мне хотелось к вам, к столу. Я трудился долго и упрямо, чтобы взобраться на стул. Помочь мне вы почему-то не хотели. Наконец я убедился, что стула мне не одолеть, сел около него и сказал с горькой обидой и с упреком вам: «Бедный-бедный капуз!» Я не умел еще выговаривать «карапуз». Помнишь ли ты?
Тогда вас это привело в восторг, вы долго смеялись, потом ты схватила меня под мышки и вознесла до своей головы и затем уж посадила на стул. С той поры я полюбил высоту. Сначала высоту твоих рук, потом высоту деревьев и, наконец, высоту самолетов. Не тот ли первый взлет и сделал меня воздушным десантником?
И еще… Мы пошли с тобой в перелесок собирать сучья, чтобы сварить ужин, и я впервые увидел цветы. Увидел-то, наверно, не впервые, а цветы вошли в мою жизнь впервые. Я остановился перед ними, открыл рот и, помню, что-то мычал и бубнил, пораженный их красотой. Мне так хотелось их съесть. Но ты строго сказала: «Это есть нельзя, — начала называть цветы по именам: — Это незабудки, это бубенчики».
Я повторял за тобой, но, сколь ни старался, у меня получалось: «земзютки», «губень».
Теперь мне кажется, что это было тысячи лет назад.
И еще, тем же летом. Мы с тобой пошли по малину, ты поставила меня к одному кусту, а сама обирала другие и постепенно скрылась. И вот после того, как твоя голова мелькнула последний раз, меня охватил такой страх… такого я никогда не испытывал и на фронте. Этот страх: «Потерял маму, больше не увижу маму» — был сильнее страха смерти.
Я кинулся в ту сторону, куда ушла ты. Вдруг дорогу мне преградила хворостина, пустяковая хворостина. Но я никогда до того не встречал таких препятствий, не знал, что можно перешагнуть, убрать,
Ты называешь войну ужасом. Но не думай, что наша жизнь — сплошное несчастье, убийства, злоба. Нет, не так. Есть у нас и любовь, и дружба, и всякие другие — солдатские радости. В огне войны, в страхе смерти мы научились больше ценить и любить жизнь. Она засияла для нас новым, более ярким светом. Рядом со мной воюет Антон Крошка. Редкий отец, редкий брат так берегут сына, брата, как бережет он меня. Если надо будет, он умрет за меня без всякого колебания. Он уже не раз своей меткой пулей, своей беспредельной храбростью отводил от меня смерть. Точно такой же и другой мой боевой товарищ — Федька Шаронов. Ты знаешь его. Есть девушка. Когда я ухожу на опасное дело, посмотрела бы ты, каким чистым, благословляющим взглядом провожает она меня.
Путь наш труден, верно, но за спиной у себя мы слышим ликованье свободной, счастливой земли. Пусть мы умрем, но, умирая, будем знать, что надолго убили войну.
Обрати всю свою любовь на моих сестренок! А братишку Даньку люби меньше! Да-да, люби меньше: потом, когда его пошлют на войну, будет меньше горя. И тебе и ему.
У меня не хватает духу написать все это, и я пишу, что мы стоим на отдыхе, фронт отсюда даже и не слышен. Живем, как на даче, воинских занятий никаких нет, удим рыбу, собираем грибы.
Комбриг вызывает лейтенанта Гущина, Федьку Шаронова, деда Арсена, меня и ставит нам задачу — пробраться в партизанский лес для связи с отрядом Бати.
Собираемся. Наши сборы оказались трудной операцией. Дело в том, что выпустить нас так, как мы есть, немыслимо. С виду мы и не красноармейцы и не фрицы, мы — оборванцы. В десанте обмундирование и снаряжение как в огне горит. Продирался сквозь лес, полз, скатился в овраг, напоролся на колючую проволоку, рвануло осколком, пулей — везде летят пуговицы, подметки, клочья, целые рукава и полы. Восполнение идет только за счет противника: получать от своих, самолетами, еще не пришло время. А поскольку мы находимся у самого фронта, где складов с обмундированием нет и не бывает, мы снимаем его с убитых фрицев.
Одеваясь за счет убитых, с разных плеч и чинов, в то же время мы всеми силами храним свое, отечественное обмундирование. Если оно уже бесполезно для нашей плоти, не прикрывает и не греет, то необходимо для души и для успеха нашего дела. Для души это символ нашей армии, нашей Родины. А в деле оно отличает нас от немцев, по нему нас узнает и принимает местное население, мы сами распознаем друг друга, оно помогает нам поддерживать дисциплину.
Но осталось этого отечественного, к сожалению, слишком мало: у кого только ремень, пилотка, вещмешок, погоны, у кого орденок, медаль, у иных ничего явно советского, а сплошные безлико-интернациональные лохмотья. В своей бригаде можно щеголять и так, все знают друг друга в лицо, но идти далеко, особенно к партизанам, — на все сто обеспечена пуля. Разве какой-нибудь Арсен Коваленков станет вглядываться: а нет ли у этого «фрица» советского ордена?