Том 3. Все о любви. Городок. Рысь
Шрифт:
— Хацкин! — повторил Ванин уже тихо и медленно. — Чего вы такой? А?
Хацкин не оборачивался.
— А? Дело не ладится? Подождите, все устроится. Вы бы хоть прогулялись. На улице-то как весело. Праздник.
Хацкин нервно дернул плечом.
— Садитесь, Хацкин, чаю попьем.
Хацкин повернулся.
— Знаете, Ванин, должен я вам сказать прямо, чтобы вы тоже прямо знали, с кем имеете дело.
— Да что вы, Хацкин! Я же вас еще по школе знаю! Чего вы рекомендоваться вдруг вздумали?
Хацкин подошел
— Слушайте и знайте, — сказал он. — Я — монархист.
— Как-с? — испуганно квакнул Ванин.
— Мо-нар-хист!
Он пошевелил пальцами в дырявом сапоге так, что дыра на нем на минуту раздвинулась и позволила увидеть носок неизъяснимо-бурого оттенка.
— Господи, что это такое? — заерзал на стуле Ванин. — Как же это вы так-то? Ничего не понимаю.
Хацкин скривил рот в едкую усмешку.
— Так оказалось. Разве я сам это знал? Что я о себе думал? Думал, что я так себе, обыкновенный паршивец, а я вот…
— Уф-ф! Господи ты Боже мой. Да вы хоть объясните, а то я, извините меня, ничего не понимаю. Что же вас в старом строе прельщает? Вы же вдобавок и еврей, угнетенная нация.
Хацкин развел руками.
— А вот подите! Я вам скажу, только вы на меня не сердитесь: я очень люблю царственную пышность!
— Хацкин! Да опомнитесь! Ну какую вы царственную пышность видали? Участок вы видали, а не пышность.
Хацкин покачивал головой мечтательно и грустно.
— Людовик Четырнадцатый… мантия из чистейшего горностая, носовой платок из чистейшей парчи, и негро дает чего-нибудь прохладительного. А все кругом боятся… от страха даже глаза жмурят, так им худо, чтобы он, упаси Боже, не убил кого!
— Черт знает что он говорит, — удивлялся Ванин. — Да какого вы Людовика видали?
Хацкин развел руками в горьком недоумении.
— Вот подите!
Оба выпучили друг на друга глаза. Наконец Ванин сердито фыркнул и встал.
— Извините меня, Хацкин, но мне в настоящее время даже разговаривать с вами неудобно. Вы — приверженец старого строя, и я должен отряхнуть ваш прах с моих ног.
— Что там мой прах! — уныло усмехнулся Хацкин. — Пусть мой прах пропадает. Я и не претендую, чтобы он находился на ваших ногах.
И он вздохнул так горько, что у Ванина даже возмущение погасло.
— Безумный вы человек, Хацкин! Мало вас по участкам тиранили.
— А когда я люблю пышность!
— Какая у вас там в Либеровичах пышность была? Я вот сколько лет в столице живу, а и то меня ни разу во дворец не пригласили. Видел раз на набережной — какой-то длинный офицер с прыщом на носу прошел. Потом говорили, будто это великий князь, да и то не наверное. А потом еще видел во сне старую государыню — пришла ко мне чайку попить и сухарей принесла. И такая мне потом в этот день неприятность была, что до сих пор помню.
— Людовик Пятнадцатый! — тихо вздохнул Хацкин и покачал головой, точно вспомнил о дорогом покойнике.
— Теперь уж Пятнадцатый? Давеча скулили о Четырнадцатом. В номерах путаетесь! Сами не знаете, чего хотите! Хацкин! Ну будьте благоразумны! Ну какой Людовик вас к себе пустит, будь он хоть распродвадцатый! Сапоги у вас дрянные, правожительства по старому строю не имеете. Да вы и разговаривать-то по-людовиковски не умеете. Уж вы не обижайтесь!
— Пусть не умею.
— Значит, вам неприятно, что теперь воцарилась справедливость и один класс не будет угнетать другой? А? Неприятно?
Хацкин упрямо и горько молчал.
— Значит, вам неприятно? Ну ладно, раз вам неприятна справедливость, я вам могу предложить следующий государственный строй; до сих пор кучка капиталистов и прочих буржуев, пользуясь привилегированным положением, угнетала народ. Теперь я вам устрою наоборот: весь народ (капиталисты-буржуи будут обессилены, и жало из их пасти будет выдернуто, так что они тоже примкнут к народу) — итак, весь народ будет пользоваться привилегиями и угнетать только одного человека — вас, Хацкин. Вы один будете угнетаем потому, что вы один не желаете справедливости на земле. Хотите так?
Ванин остановился в снисходительно-выжидательной позе, и ясно было, что он ждал только ответа Хацкина, чтобы моментально и бесповоротно установить раз навсегда государственную форму России.
Хацкин понял это. Печальное лицо его приняло выражение растерянное и жалкое.
— Я знаю, Ванин, я, может быть, всецело в вашей власти. Пусть так.
И, вздохнув, прибавил уныло, но твердо:
— А когда я люблю пышность!
Ванин молча взял фуражку и направился к выходу. У дверей он обернулся.
Хацкин смотрел на него с безнадежным отчаянием и тряс ногой. Тихо звенел графин на комоде.
Рысь
Башня
Нам давно даны эстетические директивы: не любить Эйфелеву башню.
Она пошлая, она мещанская, она создана только для того, чтобы 'epater les bourgeois [36] , она — не знаю что, она — не помню что, но, словом, ее любить нельзя. Я очень покорная. Нельзя, так нельзя. И первые дни моего пребывания в Париже не только не обращала на нее внимания, но, случайно завидев издали, отворачивалась и делала вид, что ничего не заметила.
36
эпатировать буржуа (фр.)