Том 4. Беседы еретика
Шрифт:
Для попа в лиловой рясе – ненавистней всего еретик, не признающий его, лилового, исключительной власти вязать и разрешать. Для госпожи такой-то в папильотках – ненавистней всего Прекрасная Дама, не признающая ее, в папильотках, исключительных любовных полномочий и прав. И для всякого мещанина – всего ненавистней непокорный, смеющий думать иначе, чем он, мещанин, думает. Ненависть к свободе – самый верный симптом этой смертельной болезни: мещанства.
Остричь все мысли под нолевой номер; одеть всех в установленного образца униформу; обратить еретические земли в свою веру артиллерийским огнем. Так османлисы обращали гяуров в истинную веру; так тевтонские рыцари мечом и огнем временным спасали язычников
Но это – не скифский клич: их клич – вечное «долой!». И если скиф оказался в стане победоносцев, в упряжке триумфальной колесницы, то это – не он, не скиф, и нет у него права носить это вольное имя.
К счастью, скифа остричь под нолевой номер – не так-то легко: еще долго будут торчать колючие еретические вихры, и уже в стойле – кентавр еще долго, по старой привычке, будет не вовремя ржать. И не потому ли, невзирая на похвальные старания заведующего приручением скифов Иванова- Разумника, в тех же «Скифах» мы найдем образы, наиболее убийственные для революции победоносцев?
Быть может, самым лучшим, подлинно скифским словом обмолвился Сергей Есенин в поэме «Отчарь»:
Гибельной свободы – в этом мире нет.Именно так: гибельна не свобода, гибельно насилие над свободой. Но говорить об этом – для открыто связавших себя с победоносцами – не значит ли в доме повешенного говорить о веревке? Беда с детьми: в присутствии старших возьмут да и ляпнут что-нибудь этакое неприличное. И разве не явно неприличные намеки в поэме того же дитяти «Марфа Посадница»:
…Не чернец беседует с Господом в затворе – Царь Московский Антихриста вызывает: «Ой, Виельзевуле, горе море, горе, Новгород мне вольный ног не лобызает!» …Возговорит царь жене своей: «А и будет пир на красной браге! Послал я сватать неучтивых семей, Всем готова постель в темном овраге!»Покорение еретических Новгородов и прочих неучтивых семей под нозе… Разве можно говорить об этом теперь, да еще вспоминать, что это было специальностью славного нашего царя Ивана Васильевича? Беда с детьми!
А впрочем, и с взрослыми не лучше. Даже Клюев, занимающий место «придворного пиита» Державина, неосторожно мечтает вслух о временах, когда:
Не сломят штык, чугунный град Ржаного Града стен, Не осквернят палящий лик Свободы золотой…У Белого, всегда так холодно-бриллиантово блещущего, в первом «Скифе» есть рубиновые, кровью сердца политые строки:
Все грани чувств, все грани правды стерты: В мирах, в годах, в часах – Одни тела, тела, тела простерты… И праздный прах… В грядущее проходим строй за строем! – Рабы: без чувств, без душ… Грядущее, как прошлое, покроем Лишь грудой туш.Да ведь это о крыленках, грудой туш покрывших Россию и мечтающих о социалистически-наполеоновских войнах в Европе – во всем мире,
Старательней других скифов остригся Иванов-Разумник, но и у него торчат вихры и колют не тех, кого он хотел бы.
В статье «Две России» Иванов- Разумник писал: «А когда их лютая злость из бессильной станет силой, когда она выльется в деяния во имя „Закона“, „порядка“, „во имя Христа“… Погодите, дайте им с силами собраться да выждать удобное время… потоки крови прольют они во имя подавления революционного беззаконства». Когда Иванов-Разумник прорицал так, он, конечно, имел в виду гипотетического русского Тьера, расстреливающего коммунаров на гипотетическом русском Пер-Лашезе. Но волею насмешницы-судьбы прорицание Иванова-Разумника выполняется преимущественно русскими коммунарами – во имя их, оземленного, Христа. Быть может, придет и Тьер, но то, что позволительно Тьеру, – непозволительно жене Цезаря.
Хорошо быть глубоким знатоком русской литературы, как Иванов-Разумник: не всякому удается почерпнуть из классических кладезей такой сегодняшний образ, как дура Екимовна из «Арапа Петра Великого». Из всей лавины западной культуры, хлынувшей на Русь чрез прорубленное в Европу окно, дура Екимовна усвоила только: мусье-мамзель-ассамблея-пардон. Неудержимо, невольно, как железо к Магнит-Горе, притягивается этот образ к победоносцам нашим. Ведь это они из французских революций, из Герцена, из Маркса – только и зазубрили: ассамблея и пардон – с нижегородским акцентом, и оттого так много водевильного в деяниях их и в письменных памятниках, оставленных ими в наследство любопытным потомкам.
Савлу, обращенному в правоверного Павла, стоило хотя бы для стиля оставаться Павлом. И не к лицу Павлу еретизировать: «Или самодержавие, чье бы то ни было, совместимо со свободой?» («Две России» Иванова-Разумника).
Впрочем, от комментариев, опасных для Павла, мы воздержимся – хотя бы для того, чтобы не подражать дурному примеру Иванова-Разумника, который в этой же статье без стеснения объявляет «всем-всем-всем»: Ремизов – неблагонадежен, Ремизов – белогвардеец, Ремизов – вне закона.
Как же в самом деле случилось, что Ремизов с его «Словом о погибели Русской Земли» попал в торжественное шествие поющих хвалу победоносцам? И зачем?
А вот зачем. Когда римские императоры после победы над варварами вступали в Рим, за одной из колесниц в процессии вели варварского царя, и бывал специальный глашатай, исчислявший богатства и силы этого царя: на предмет пущего прославления победоносного императора. И на тот же самый предмет Иванов-Разумник взял в торжественную процессию Ремизова: для пущего прославления победоносцев. И потому, предварительно расквашивая Ремизова, Иванов-Разумник провозглашает: «„Слово о погибели Русской Земли“ – одно из самых сильных, удивительных произведений, написанных ныне».
С оценкой Иванова-Разумника мы согласны: ремизовское «Слово» – силы очень большой. Но не в обычном ремизовском мастерстве сила этой вещи, а в потрясающей ее искренности. Другими вещами Ремизова любуешься со стороны, сбоку, с каких-то мостков: далеко внизу, под мостками, ворочаются прекрасные, неуклюжие колеса мельницы, гудит и сверкает радугой вода. А «Словом» со стороны любоваться нельзя: оно втягивает с руками и ногами, крутит, и до последней страницы доходишь смятый, измолотый.
«Родина, мать моя униженная. Припадаю к ранам твоим, к запекшимся устам, к сердцу, надрывающемуся от обиды и горечи, к глазам твоим иссеченным. – Не оставлю тебя в беде твоей, вольную и полоненную, свободную и связанную, святую и грешную, светлую и темную. – Душу сохраню мою русскую, с верой в правду твою страдную».