Том 4. Богомолье
Шрифт:
Василь-Василич начинает громко вызывать. Первым выходит барин. Доходит наконец и до монаха:
– Иди уж, садова голова… для-ради такого Праздника! – говорит примирительно Косой и толкает монаха в шею. – Охватывай полтинник.
– Ааа… то-то и есть. Господь-то на ум навел! – весело говорит монах.
Получив на праздник, они расходятся. До будущего года.
Ушло, прошло. А солнце, все то же солнце, смотрит из-за тумана шаром. И те же леса воздушные, в розовом инее поутру. И галочки. И снега, снега…
Обед
Второй день Рождества, и у нас делают обед – «для разных». Приказчик Василь-Василич еще в Сочельник справляется, как прикажут насчет «разного обеда»:
– Летось они маленько пошумели, Подбитый Барин подрался с Полугарихой про Иерусалим… да и Пискуна пришлось снегом оттирать. Вы рассерчали и не велели больше их собирать. Только они все равно придут-с, от них не отделаешься.
– Дурак приказчик виноват, первый надрызгался! – говорит отец. – Я на второй день всегда у городского головы на обеде, ты с ними за хозяина. Нет уж, как отцом положено. Помру, воля Божия… помни: для Праздника кормить. Из них и знаменитые есть.
– Вам – да помирать-с! – восклицает Василь-Василич, стреляя косым глазом под потолок. – Кому ж уж тогда и жить-с? Да после вас и знаменитых никого не будет-с!..
– Славные помирают, а нам и Бог велел. Пушкин вон, какой знаменитый был, памятник ему ставят, подряд вот взяли, места для публики…
– Один убыток-с.
– Для чести. Какой знаменитый был, а совсем, говорят, молодой помер. А мы… Так вот, сам сообразишь, как-то. У меня дел по горло. Ледяной Дом в Зоологическом не ладится, оттепель все была… на первый день открытие объявили, публика скандал устроит…
– В новинку дело-то. Все уже балясины отлили, и кота Ондрюшка отлил, самовар слепили и шары на крышу, Горшки цветочные только на уголки, и топку в лежанке приладить, чтобы светилось, а не таяло. Подмораживает крепко, под двадцать будет, к третьему дню поспеем. В «Листке» про вас пропечатают…
Все у нас говорят про какой-то «Ледяной Дом», куда повезут нас на третий день. Скорняк Василь-Василич, по прозвищу Выхухоль, у которого много книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку и сказал:
– Вот, Сергей Иваныч, про замечательную историю, как человека заморозили и Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.
С этого и пошло.
Отец отдает распоряжения, что к обеду и кого допускать. Василь-Василич загибает пальцы. Пискун, Полугариха, солдат Махоров, Выхухоль, певчий-обжора Ломшаков, который протодьякону не удаст и едва пролезает в дверь; знаменитый Солодовкин, который ставит нам скворцов и соловьев, – таких насвистывает! звонарь от Казанской, Пашенька-блаженненькая, знаменитый гармонист Петька, моя кормилка Настя, у которой сын мошенник, хромой старичок-цирюльник Костя, вылечивший когда-то дедушку от водянки, – тараканьими порошками поднял, а доктора не могли! – Трифоныч-Юрцов, сорок лет у нас лавку держит, – разные, «потерявшие себя» люди, а были когда-то настоящие.
– Этот
– Господин Энтальцев? Допусти. Сам когда-то обеды задавал, стихи сочиняет. Для Горкина икемчику, и «барину» поднесешь, вот и почет ему.
– Да он этого все требует, горлышко-то с перехватцем, горькой! Прикажете купить?
– Знаю, кому с перехватцем. Довольно с вас и икемчику. Всем по трешнику, как всегда. Ну, барину дашь пятерку. Солодовкину ни-ни, обидится. За скворца не взял да еще в конверте вернул. Гордый.
Накрывают в холодной комнате, где в парадные дни устраиваются официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, и посуду ставят тоже парадную, с голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: толстая колбаса с языком, толстая копченая, селедки с луком, солевые снеточки, кильки и пироги длинные, с капустой и яйцами. Пузатые графины рябиновки и водки и бутылка шато-д-икема, для знаменитого нашего плотника – «филенщика» – Михаил Панкратыча Горкина, который только в праздники «принимает», как и отец, и для женского пола.
Кой-кто из «разных» приходит на первый день Рождества и заночевывает: солдат Махоров, из дальней богадельни, на деревянной ноге, Пашенька-преблаженная и Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники, и он рассказывает им про войну. Полугариху вызывают к гостям наверх, и она допоздна расписывает про старый Ерусалим, и каких она страхов навидалась.
Идут через черный ход; только скорняк Трифоныч и Солодовкин – через парадное. Барин требует, чтобы и его пустили через парадное. Я вожу снег на саночках и слышу, как он спорит с Василь-Василичем:
– Я Валерьян Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка…
И все попрыгивает на снежку. Страшный мороз, а он в курточке со шнурками и в прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, под мышкой трость. Лицо сине-багровое, под глазами серые пузыри. Он передергивает плечами и говорит на крышу:
– О-чень странно! Меня сам Островский, Александр Николаич, в кабинете встречает, с сигарами!.. Ччерт знает… в таком случае я не…
Василь-Василич одет тепло, в куртке на барашке, в валенках; лицо у него красное, веселое. Подмигивает-смеется:
– Знаменитый Махоров, со всякими крестами, и то через кухню ходит. А чего вы стесняетесь? Кто в хорошей шубе – так через парадное. А вы идите тихо-благородно, усажу, где желаете… только не скандальте для праздника.
– На-ро-ды!.. – говорит барин подрагивающими губами. – Впрочем, не место красит человека… много званых, да мало избранных! Пройдем и через кухню… Передай карточку, скажи – Эн-та-льцев!
– Да вас и без карточки все знают, при себе держите, – говорит дружелюбно Василь-Василич и что-то шепчет барину на ушко.