Том 4. Богомолье
Шрифт:
И мне дают сладкого пирожка с изюмцем, на газетинке. Я ем в охотку, отпиваю и «бархатного», глоточек, дозволил Горкин. Пирую с ними и разглядываю сторожку.
На стенке у окошка прилеплен мякишем портрет Скобелева из газетки, а с другого боку – портрет нашего царя, с хохлом и строгими глазами. А под ним – розовая дама с голой шеей, с конфетной коробки крышечка: очень похожа на Машу нашу, крестницу Горкина, такая же вся румяная. А в уголочке – бумажный образок Иверской. Тускло горит-чадит лампочка-коптилка, потрескивает-стрекает печка.
Входит, пригибая голову, артельный староста,
– Пошабашили. Записывай, Василь-Василич: всего за день – четыреста пятьдесят возков, послезавтра в обед покончим.
– Налей ему… хороший мужик… – говорит Косой и начинает нашаривать в полушубке, под собою.
Денис, бережно, достает с полу, из «колыбельки» четвертуху и наливает стакан артельному. Артельный крестится на Скобелева, неспешно выпивает, крякает закусывает пирогом с морковью.
– Благодарим покорно… с анделом, значит, вас… – сипло говорит он и утирается бородой, – Намаялся-заснул, сердешный… – мотает он на Василь-Василича, сложившего голову на столик, – Золотой человек, а то бы как намаялись, с энтими, с пропойными… За свой карман, говорит, пивка им приказал… «мне, говорит, хозяин тыщи доверяет… как же малости этой не поверить!..» Прямо, золотой человек.
Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, – любит его отец. И я его люблю. Я пропел бы ему басенку про Лису, да спит он. Артельный спрашивает, – расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку и будто шепчет – вычитывает что-то.
– Сорок подвод… по ряду, по восемь гривен… получай. По пятаку от меня, на…баву. Сергей-Ваныч мне поверит… за удовольствие…
Он достает из-за голенища валенка пакет из сахарной бумаги, синей, и слюнит липкие желтенькие рублевки.
Потом приходит старший от поденных, в ватной кофте и солдатском картузе с надорванным козырьком, с замотанными в мешок ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, и не до донышка, как артельный, а сплескивает остаток. Кусок пирога завертывает в газетку и прячет за пазуху, – закусывает только луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и… просит еще «стакашку». Денис наливает радостно. Старший не крякает, а издает протяжно – «а-ты, жи-ись!..» крестится на нас и повертывается солдатски-лихо.
– Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч… а? – говорит Василь-Василич. – Знато бы, хереску бы те припас, а то… икемчику… По-ост, вона что. Ну, мы с Деней поздравимся, теперь можно, а?..
Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку:
А хвост такой пушистый, раскидистый и золотистый! Нет, лучше подождать… ведь спит еще народ, А, может быть, авось оттепель придет, Так хвост от проруби оттает…Вижу длинную полынью и льдины, – и там Лиса. Пропеть им басенку? Но никто не просит.
– Зеваешь, милок… домой пора… – вспугивает дремоту Горкин. – Кривая наша, небось, замерзла.
Василь-Василич спит на столике.
Едем по темной улице, постукивают лубянки на зарубах, будто это с реки: – ту-тук… ту-тук… Видится льдина, длинная… дышит, в черной воде колышется, льдисто края сияют, и там – Лиса.
Вот, ждет-пождет, А хвост все боле примерзает. Глядит – и день светает…– Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался… ишь, разморило как…
Снимают меня, несут… – длинное-длинное дышит, в черной воде колышется, – хрустальная, диковинная рыба… ту-тук… ту-тук… «бери-ись… нава-ли-ись…».
Петровками
«Петровки» – пост легкий, летний. Горкин называет – «апостольский», «петро-павлов». Потому и постимся, из уважения.
– Как так, не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – за Христа мученицкий конец приняли. А вот. Петра на кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: не учи людей Христову слову! Апостол-то Петр и говорит им: «я креста не боюсь, а на него молюсь… только распните меня вниз головой!»
– Почему вниз головой?
– А вот. «Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины на Кресте», у язычников так полагается, на кресте распинать, – «я хочу за Него муки принять, вниз меня головой распните». А те и рады, и распяли вниз головой. Потому и постимся, из уважения.
– А апостола Павла… главку ему мечом?.. а почему?
– Ихний царь не велел. Не то, чтобы добрый был, а закон такой. Апостол Павел римский язычник был, покуда не просветился… да какой был-то, самый лютый! все старался, кого бы казнить за Христово Слово. И пошел он во град Дамаский христиан терзать. И только ему к тому граду подходить, – ослепил его страшный свет! и слышит он из того света глас: «Савл, Савл! почто гонишь Меня? не сможешь ты супротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, и сам Христос явился в том свете. Он и ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, и тут прозрел, святые молились за него. С той поры уж он совсем другой стал, и имя свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А по пачпорту-то – все будто язычник ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку и посекли мечом. Вот и постимся Петровками, из уважения.
Петровками у нас не строго. И пора летняя, и не говеем. Горкин только да Марьюшка соблюдают строго, даже селедочки не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та и Петровками говеет, к заутреням и вечерням ходит. Горкин тоже говел бы, да летнее время, делов много, – подряды, стройки… – ну, рождественским постом отговеет да Великим Постом два раза обязательно.
На дачу мы не поедем, на Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин мне пошептал, на приставанья с дачей: «скоро, может, махонький братец, а то сестрица у те будет, вот и не нанимали дачу».