Том 4. Эмигранты. Гиперболоид инженера Гарина
Шрифт:
Он некоторое время шагал молча, затем рассмеялся:
— А вы знаете, что такое маленький французский буржуа? Отца и мать и Царствие Небесное отдаст за теплый набрюшник… В него и не выстрелишь, — он сейчас же поднимет руки и закричит: «Да здравствуют Советы!» Сейчас он окрылен. На Францию валятся миллиарды немецких репараций… Но тут-то ему такая катастрофа, о какой ни в каких книгах не написано… Мы ждем грандиозного подъема промышленности. Будет перестройка в иных масштабах, — все мелкое, копеечное на слом… Маленькому буржуа придется надеть вельветовые штаны и подтянуть брюхо пролетарским
У двух столбиков метро, освещенных двумя фонарями в виде красноватых факелов, перед лестницей в глубокое подземелье Жак пожал руку Лисовскому:
— Если вам нужен материал для статей, приходите завтра в Мон-Руж, на бульвар, наберетесь кое-каких впечатлений…
Он пристально взглянул на Лисовского.
Из-под земли слышался гул двигающихся стальных лестниц, несло теплым, пыльным сквозняком. Увлекаемый вниз на лестничной ступени эскалатора, Лисовский увидел, как из серого тоннеля, описывая полукруг, вылетел, светясь хрустальными окнами, белый поезд Норд-Зюйд. Шипя тормозами, остановился под изразцовым сводом.
И сейчас же почему-то у него сжалось сердце тоской и жутью. Глядя на поезд, он почувствовал, что отняли от него стержневую надежду, и в будущих днях он уже не ощущает себя беспечным и шикарным, с пачками долларов по карманам… Чувство — неожиданное и неясное… Он даже остановился на площадке, где кончалась бегущая лестница. Кондуктор поезда крикнул: «Торопитесь, мосье, последний!» Усевшись в почти пустом вагоне на сафьяновой скамейке, Лисовский закурил.
«Иначе и не может быть, это должно случиться, они спустятся вниз. Социализм! Ой, не хочу, не хочу!..»
Он прижался носом к стеклу, — мимо неслись серые стены, электрические провода, надписи… Поезд мчался к центру города, в низину. Лисовскому чудилось: на возвышенности, вокруг города, под беспросветным небом — толпы, толпы людей, глядящих вниз, на огни. Внизу — беспечность, легкомыслие, изящество, веселье (ох, хочу, хочу этого!), наверху — пристальные, беспощадные, широко расставленные глаза Жака… Мириады этих глаз светятся в темноте неумолимым превосходством, ненавистью… Ждут знака, ждут срока… (Ох, не хочу, не хочу!)
Нужно было стряхнуть наваждение. «Какого черта! Ничего еще плохого не случилось, — мир стоит, как и стоял…» Лисовский с отвращением подумал о своей постели. Пересчитал деньги, перелез с Норд-Зюйда на метрополитен и через десять минут вылез на площади Оперы.
На Больших бульварах было уже пустынно, театры окончились, гарсоны в кафе ставили столики на столики, гасили огни. Огромные серые дома с темными стеклами витрин казались вымершими. Лисовский стоял на перекрестке. По маслянистым торцам проносился иногда длинный лимузин или такси.
Автомобили направлялись наверх, по старым уличкам, в места ночных увеселений. Там можно было завить тоску веревочкой, шатаясь по ярко освещенным тротуарам, пахнущим пудрой, потом и духами, — от кафе к кафе, толкаясь между
Он стоял, опираясь задом на трость, курил и оглядывался. Подошел длинный человек в черном широком пальто почти до пят, в белом кашне, какое надевают при фраке, в шелковом цилиндре. Топнув со всей силой лакированной туфлей (чтобы проклятый тротуар не шатался), он стал около Лисовского. Закурил медленно, твердо, но спичку держал мимо папиросы, покуда не обжег пальцы.
— Прошу прощения, — сказал он с сильным английским акцентом, — какая это улица?
— Бульвар Пуассоньер.
— Благодарю вас… Прошу прощения, а какой это, собственно, город?
— Париж.
— Благодарю, вы очень любезны… Странно… Очень странно…
Так же, как и Лисовский, он оперся задом на трость и глядел остекленевшими глазами вдоль бульвара. Появились сутулый мужчина и полная женщина, — они шли под руку, медленно, и говорили по-русски:
— Не понимаю, Сонюрка, откуда у тебя такая кровожадность…
— Оставь меня в покое…
— Согласен, — в самый момент подавления большевиков, конечно, будут эксцессы, но настанет же день всепрощения…
— Всепрощения!.. Противно тебя и слушать…
— Сонюрка, смотри, какая тихая ночь… Как эти громады черных домов заслоняют небо… Тишина великого города!.. Гляди же, дыши, — а тебе все мерещатся веревки да ножи…
Они прошли. Неожиданно человек в цилиндре вздрогнул, будто просыпаясь, вдруг тяжело повалился на спину. Не поднимаясь, он как-то странно побежал ногами… Лисовский осторожно выпростал из-под себя трость, перешел на другую сторону улицы. Оглянулся, тот лежал и дергался… «Эге, аорта не выдержала…» К лежащему приближались двое каких-то низкорослых…
«Ох, тоска! — Лисовский побрел дальше… Неостывшие каменные стены, высокие фонари, тени от деревьев на асфальте. — И значишь ты здесь столько же, друг Володя, сколько эти тени… Можешь идти по бульвару, а могло бы тебя совсем здесь не быть, — тень, голубчик, тень человека… Тьфу!.. (Он выплюнул окурок и посмотрел на свое мертвенное отражение в темной зеркальной витрине.) А все-таки ничего у них не выйдет. Черт, Жак хвастун, враль!.. А вот книгу я напишу, что верно, то верно… Циничную, гнусную, невообразимую, — выворочу наизнанку всю человеческую мерзость. Чтоб каждая строчка налилась мозговым сифилисом… Это будет — успех!.. Исповедь современного человека, дневник растленной души, настольная книга для вас, мосье, дам…»
Навстречу шла девушка, руки ее, точно от холода, были засунуты в карманы полумужского пиджачка. Поравнялась, кивнула вбок головой и глазами, — невинное лицо подростка, вздернутый носик, пухлые губы. Лисовский сказал:
— Пойдем, моя курочка, но заплачу, предупреждаю, только любовью.
Она даже отступила, хорошенькое личико ее сморщилось отвращением.
— Кот, — сказала хриповато, — дрянь, дерьмо!..
Подняла полудетские плечики, и — топ-топ-топ — высокими тоненькими каблучками между теней на асфальте ушла разгневанная любовь.