Том 4. Эмигранты. Гиперболоид инженера Гарина
Шрифт:
Бистрем холодел от волнения. Стояли молча: Бистрем — засунув руки глубоко в карманы спортивных штанов, Иванов — терпеливо поджидая разводящего. Негромко, будто отвечая на мысли, Иванов сказал:
— Хоть ты не сопротивлялся и взят без оружия, но твое положение отчаянное, прямо говорю…
— У меня с собой письма, рекомендации…
— Да что же письма… От тебя на версту буржуем несет… Кто тебя знает, кто ты такой… Возиться, знаешь, теперь не время, каждый человек опасен.
— Товарищ, разве вы не можете представить, что в буржуазной Европе есть вам сочувствующие, которые хотят бороться вместе с вами?…
Иванов
— Хочешь меня уговорить, чтобы я тебя отпустил, да?
— Товарищ!.. (Бистрем сказал с искренней горячностью.) Я не хочу от вас бежать… Я сам прибежал к вам…
— Это и подозрительно… И опять тебе здесь нечего делать… У нас война со всем миром…
Помолчали. Мрачнеющий закат лежал на море в конце просеки. В лесу было уже совсем темно. Из-под откоса, куда спускался окоп, слышалось дыхание идущих по песку людей. Товарищ Иванов вздохнул: идут. Поднял винтовку — ложем под рваную подмышку.
— Конечно, есть среди вас совестливые, не все же огулом белобандиты, — сказал он примирительно. — Посмотреть, что ли, захотел, как мы без вас справляемся? Так, что ли? — Он поднял глаза, и они сузились насмешкой. — Не понравится тебе… Работа у нас черная, тяжелая… Это, брат ты мой, революция, не как в книжках… Читать ее трудно…
Подошли трое, в пиджаках, в куртках, перепоясанных патронташами и пулеметными лентами, — те же суровые худые лица, отрывистые голоса.
— Который? Этот? — спросил разводящий, указывая наганом на Бистрема.
Двое других стали по сторонам.
Иванов рапортовал:
— Оружия на нем не было, попытки к бегству не делал, руки поднял, идет на меня, смеется… Прямо думаю — что такое за человек? Вот письма на нем к питерским товарищам. Я с ним поговорил… Идеалист — сочувствующий…
— Вы задержаны, товарищ, — сказал разводящий. — Следуйте за нами.
Держа в опущенной руке револьвер, он пошел по песчаной насыпи вниз по откосу, за ним зашагал Бистрем, — руки в карманах, — за ним два красногвардейца…
Его привели на уединенную дачу на пустыре, с разрушенными службами и выбитыми стеклами. Заперли в одной из комнат, в нижнем этаже. Он изнемог от усталости и голода, сел на какой-то ящик. За единственным окном над догоревшим закатом зажглась звезда.
«Чего ты, собственно, ждал, Карл Бистрем? Вот ты на земле Великой Революции. Ждал, чтобы земля эта сотряслась, перед тобой бы проходили колонны великанов и небо иного цвета было, чем над Стокгольмом?»
Подпирая скулы так, что очки взлезли на лоб, он вспоминал слова товарища Иванова.
«Ты ехал на праздник, Карл Бистрем, — тебя сразу раскусили… Вот она, революция — полутемная комната на заброшенной даче, мертвая усталость и горькая слюна голода… Дырявое пальтишко на голом теле, унылый окоп, ржавая винтовка. Нет, Карл Бистрем, ты не идеалист, не романтик… Ты не отступишь перед унынием революционных будней… Загляни хорошенько в самого себя, — честно, как перед смертью… Веришь в начало великого наступления Пролетариата? Веришь, что пробил первый час века Социализма?»
Бистрем встал с ящика и заходил по гнилому полу, где между щелями пробивалась трава. Будто горячее вдохновение охватило его голову. И, стараясь обуздать разбросанные мысли, он с методичностью и беспристрастием захотел еще раз проверить выводы.
«Русская революция одним
Он потер ладонью о ладонь и только тогда заметил стоящего у дверного косяка человека в кожаной куртке, в черном картузе. На бледном — в сумерках — лице его черная борода казалась приклеенной.
— Ну что же, пойдем побеседуем, Карл Бистрем, — сказал он негромко.
Он пошел вперед по темному коридору и толкнул дверь в небольшую комнату, едва освещенную огоньком фитиля, плавающего в жестянке из-под консервов. Сел у стола, указал Бистрему клеенчатое изорванное кресло:
— Осторожнее, нет одной ножки. — Слабой рукой выдвинул ящик, вынул завернутый в обрывок газеты продолговатый, в два пальца толщины, кусок черного хлеба. Протянул его Бистрему. — Ешьте… Здесь ровно двести граммов, все, что революция предлагает за вашу жизнь.
Бистрем опустил руку с куском, уставился на человека: озаренное огоньком коптилки матово-бескровное лицо чахоточного, большие, без блеска, без любопытства, черные глаза. Вся жизнь никогда не смеявшегося лица сосредоточена, казалось, в широких нервных ноздрях. Он глядел не мигая, но будто и не видя сидящего перед ним…
— Откуда вы знаете про хлеб? — со страхом спросил Бистрем.
— Вы же разговаривали вслух. Я могу повторить: «Когда человек приносит революции самого себя, революция должна дать ему хотя бы двести граммов в сутки…»
— Да, да, меня очень занимал этот вопрос… Я думал, что острые материальные лишения, неизбежные во время революции, раскрывают огромные запасы духовной энергии, дают революции специфическую, неотразимую убедительность… Но я готов оставить эти рассуждения по ту сторону границы… Сегодня я получил хороший урок…
— Вы рисковали получить урок более суровый, — сказал человек. Не разжимая рта, подавил кашель. — Вопрос питания — один из самых страшных у нас. Мы не можем утешаться тем, что у голодного человека рождаются гениальные мысли. (Щеки Бистрема залились румянцем.) С другой стороны, мы не можем снабжать население кулацким и спекулянтским хлебом… Под этим хлебом мы похороним социализм… Кусок, который вы съели, — отвратительный хлеб, пополам с так называемой кострой, но, чтобы его добыть, затрачены человеческие жизни. И все же мы не отступаем от такого дорогого хлеба… Ну, так вот… Я прочел ваши рекомендательные письма. Звонил в Петроград по поводу вас… Вы — свободны… (Бистрем сейчас же поднялся. Человек заслонил просвечивающей рукой с черными ногтями заколебавшийся огонек светильни.) До первого поезда много времени. Может быть, вы расскажете поподробнее о политической обстановке в Европе, об организациях, о людях? Позвольте вам поставить несколько вопросов… Скажите, вы не встречали в Стокгольме такого — Хаджет Лаше?