Том 4. Книга 2. Дневниковая проза
Шрифт:
«Я вас не оставлю!» Так может сказать только Бог — или мужик с молоком в Москве, зимой 1918 г.
Я и Театр:
Я принадлежу к тем зрителям, которые, по окончании мистерии, разрывают на части Иуду.
Вся тайна в том, чтобы сто лет назад видеть, как сегодня, и сегодня — как сто лет назад.
(Уничтожение… я хотела написать: пространства. Нет, времени. Но «время» не мыслишь иначе как: расстояние. А «расстояние» — сразу версты, столбы. Стало быть: версты, это пространственные
Так или иначе, но перемещать годы и версты — нужно.)
Верста: уводящая! Насколько это лучше «исходящей» (о «входящей» уже не говорю: вошла — так осталась!).
Любовь — как заговор:
Zur rechten Zeit, Am rechten Ort, Da rechte Mann — Das rechte Wort. [51]И главное — Wort! Zeit, Ort, Mann — уступаю.
51
В то самое время,
В том самом месте.
Тот самый человек —
То самое слово (нем.).
Когда я уезжаю из города, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так о Фрейбурге, например, где я была девочкой. Кто-то рассказывает: «В 1912 г., когда я, проездом через Фрейбург…» Первая мысль: «Неужели?» (То есть неужели он, Фрейбург, есть, продолжает быть?) Это не самомнение, я знаю, что я в жизни городов — ничто. Это не: без меня?! а: сам по себе?! (То есть: он действительно есть, вне моих глаз есть, не я его выдумала?)
Когда я ухожу из человека, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так и о Z, например. Кто-то рассказывает: «В 1917 г., когда я встретился с Z»… Первая мысль: «Неужели?» (То есть: неужели он, Z, есть, продолжает быть?) Это не самомнение, я знаю, что я в жизни людей — ничто…
«Кончается, перестает быть». Здесь нужно различать два случая.
Первый:
Сильно ожитые (оживленные? выжатые?) мною люди и города пропадают безвозвратно: как проваливаются. Не гулкие Китежи, — глухие Геркуланумы.
Города и люди же, лишь беглым игралищем мне служившие — застывают: на том самом месте, на том самом жесте. Стереоскоп.
Когда я слышу о первых, я удивляюсь: неужели стоит? Когда я слышу о вторых, я удивляюсь: неужели растет?
Повторяю, это не самомнение, это глубокое, невинное, подчас радостное изумление. Слушаю, расспрашиваю, участвую, сочувствую… и, втайне: «Не Фрейбург. Не тот Фрейбург. Личина Фрейбурга. Обман. Подмена».
Надо, в Революции, многое запереть на ключ: все, кроме сундуков! И, заперев, закинуть этот ключ… но и моря такого нет!
Нет, заперев, молча и мужественно вручить этот ключ — Богу.
Бог я произношу, как утопающий: вздохом. Смутное чувство: не надо Бога тревожить (знать), когда сам можешь. А «можешь» с каждым днем растет…
Есть у Мандельштама
и — дальше:
Имя Божье, как большая птица, Вылетело из моей груди…Нечаянно. — Но я никогда не дерзну назвать себя верующей, и это — молитвой.
Что я в ущерб чему в жизни не провозглашала!
Фотографию в ущерб портрету, крепостное право в ущерб вообще праву, капусту в ущерб розе, Марфу в ущерб Марии, староверов в ущерб Петру… Самое обратное себе — в ущерб самой себе!
И не из спорта (отсутствует!), не для спора (страдаю!) — из чистой справедливости: прав, раз обижен.
И еще: из полной невозможности со-чувствия (-мыслия, — лю-бия) с лицемерами, втайне бесспорно предпочитающими: фотографию — портрету, крепостное право — просто-праву, капусту — розе, Марфу — Марии, длиннобородых — Петру!
Но есть еще тайна: вещь, обиженная, начинает быть правой. Собирает все свои силы — и выпрямляется, все свои права на существование — и стоит.
(NВ! Действенность гонимых идей и людей!)
Нет ведь окончательной лжи, у каждой лжи ведь хотя бы один луч — в правду. И вот она вся идет по этому лучу. Обнаруженная и покаранная вина уже становится бедою, ответственность спадает на головы судей. Преступник, осужденный здесь, перед Богом чист. Но есть еще тайна, и страшнейшая, быть может: заразность караемых нами недугов, наследственность вины. Преступник, насильственно избавляемый нами от болезни, передает нам болезнь. Каждый судья и палач — наследник.
Есть еще в этом какая-то воля крови. Кровь земная проливаться должна. Преступника нет, ближайший родственник палач (или судья, равно!). Недопролитая преступником кровь вопиет к палачу: пролей! Секунда казни — секунда союза. Первая капля брызнувшей преступниковой крови — уже вступление во владение… и обязанности.
Есть браки таинственнее мужа и жены.
(Таинственное соответствие: алтарь, плаха; топор, крест; народ, хор; судья, священник; палач и жертва — брачующиеся; вместо невидимого Бога — невидимый Черт. Чертова свадьба наоборот, с той же непреложностью безмолвного обета.)
Ни одна правда (из царства Там) не может не сделаться ложью в царстве Здесь. Ни одна ложь (из царства Здесь) не может не сделаться правдой в царстве Там.
Правда — перебежчица.
В комиссариате:
Я, невинно: «А трудно это — быть инструктором?» Моя товарка по комиссариату, эстонка, коммунистка: «Совсем не трудно! Встанешь на мусорный ящик — и кричишь, кричишь, кричишь…»
Буржуазии для очистки снега запретили пользоваться лошадиными силами. Тогда буржуазия, недолго думая, наняла себе верблюда. И верблюд возил. И солдаты сочувственно смеялись: