Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:
— Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.
Люба сидела между дядей Гришей и мной.
— Хочу вас спросить, — сказала мне Люба, — чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю, — всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?
— Да, —
— Была бы я интересная, — вздохнула Люба, — вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.
— Пей, Любка! — крикнула Муся. — Пока горе тебя не поломало.
Глаза у Любы потемнели.
— Уймись! — тихо сказала она. — Я с горем заодно жить все равно не буду.
— Да я просто так, — ответила Муся. — Я ж тебе симпатизирую, Любка.
— А песни вы тоже пишете? — снова спросила меня Люба. — На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.
— Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.
— Чувствительных?
— Да, пожалуй.
— А вы прочитайте.
— Ну что ж, — ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое «кружение сердца». — Я прочту вам одной. Сегодня — ваш праздник.
— Неужели одной? — спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце. — Чье это кольцо?
— Мое.
— Неправда, не ваше.
Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался: что бы прочесть понятное и простое?
«Все равно, — подумал я, — поймет она или нет!» И я начал говорить немного нараспев:
Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для меня красы твоей блистанье: Люблю в тебе я прошлое страданье И молодость погибшую моюШум за столом стих.
Когда порой я на тебя смотрю, В твои глаза вникая долгим взором: Таинственным я занят разговором, Но не с тобой я сердцем говорю.Я остановился.
— Ну! — резко сказала Люба. — Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.
Я говорю с подругой юных дней, В твоих чертах ищу черты другие, В устах живых уста давно немые, В глазах огонь угаснувших очей.Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула.
— Стихи поэта Лермонтова, — сказал дядя Гриша, настраивая гитару, — лучше петь, чем читать.
Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным
— Подхватывайте! — приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами. — Все подхватывайте! «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит».
Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.
Дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел плотный черный человек со сладкими восточными глазами, постоялец из 34-го номера.
— Любочка-цыпочка, — вкрадчиво сказал он. — Я до вас. Выйдемте на некоторое время. Мне страх как надо с вами поговорить.
— Поговорить? — спросила Люба и обернулась. — Тебе надо со мной поговорить? В твоем номере?
— А хотя бы и так. Номерок подходящий.
Люба встала.
— Сам знаешь, какой у меня день. Так и то лезешь, потерпеть не можешь, подлюга! Вон отсюда!
— Любка! — взвизгнула Муся, но было уже поздно.
Люба схватила бутылку с рябиновкой и изо всей силы швырнула ее в черного человека.
Бутылка ударила его по голове и разбилась. Он схватился за лицо руками, размазал по толстым щекам кровь, смешанную с рябиновкой, попятился в коридор, споткнулся о порог и молча рухнул навзничь.
— Убью! — дико закричала Люба. — Всех поубиваю, как бешеных котов. Всех! Не трогайте меня! Не лезьте! В Сибирь пойду, на каторгу, а с вами, с гадами, рассчитаюсь!
Она упала на стул и положила голову на стол.
— Девушки! — сказала она с тихой тоской. — Подружки мои дорогие! Неужто даже отмыться нам не дадут! Девушки! — закричала она и затряслась. — Я будто светлый сон видела… Спасибо тебе, дядя Гриша, спасибо, родненький мой. Спасибо вам всем.
Она захлебнулась слезами и закашлялась. Дядя Гриша стоял рядом с ней, дрожал и глотал слюну.
Я взял Любу за плечи. Даже сквозь платье я чувствовал, какие они были горячие.
Я понимал, что ей надо сказать то главное, что говорят человеку раз в жизни, чтобы его спасти. Но я не мог сказать этих главных слов о любви, помощи. Я не мог их сказать, как бы ни хотел этого. Может быть, надо было солгать, если бы была уверенность, что от этого Любе станет легче. Мои слова уже были сказаны давно, там, в Белоруссии, когда Леля, умирая, слегка оттолкнула меня и в глазах ее стояли, не проливаясь, глубокие слезы.
Да и не мои слова были нужны Любе. Слова эти должен был сказать дядя Гриша. Но что он мог, этот спившийся, дрожащий, хлипкий старик, живущий на свете из жалости.