Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
«Моторные хлопцы» пели особенно лихо — с присвистом и безнадежным залихватским возгласом «эх!» в начале каждого куплета:
Эх, милый наш, милый наш Гетман Скоропадский, Гетман«Хлопцы» были обозлены тем, что нас так скоро отправляют на фронт, и вышли из повиновения.
Скоропадский не дрогнул. Он так же спокойно поднял стек к папахе, усмехнулся, как будто услышал милую шутку, и оглянулся на немецких генералов. Их монокли насмешливо блеснули, и только по этому можно было судить, что немцы, пожалуй, кое-что поняли из слов этой песни. А толпы киевлян на тротуарах приглушенно шумели от восхищения.
Нас подняли еще в темноте. На востоке мутно наливалась ненужная заря. В насупленном этом утре, в керосиновом чаду казармы, жидком чае, пахнувшем селедкой, в вылинявших от тихого отчаяния глазах «пана сотника» и мокрых холодных бутсах, никак не налезавших на ноги, была такая непроходимая и бессмысленная тоска, такой великий и опустошающий сердце неуют, что я решил непременно сегодня же бежать из «Сердюцкого его светлости ясновельможного пана гетмана полка».
На поверке оказалось, что двенадцати человек уже не хватает. Летчик безнадежно махнул рукой и сказал:
— А ну вас всех к чертовой матери! Стройся!
Мы кое-как построились.
— Кроком руш! — скомандовал летчик, и мы, поеживаясь, вышли из сырого и сомнительного тепла казармы в резкий воздух раннего зимнего утра.
— А где же тот самый фронт? — удивленно спросил из задних рядов заспанный голос. — Мы что же, так и попремся на него пешим порядком?
— Про бордель мадам Цимкович ты слышал? На Приорке? Так вот там — самый фронт. Ставка верховного командующего.
— Вы бы помолчали, — просительно сказал «пан сотник». — Ей-богу, слушать противно. И вообще в строю разговаривать не полагается.
— Мы сами знаем, что полагается, а чего не полагается.
«Пан сотник» только вздохнул и отошел немного в сторону подальше от строя. Он явно побаивался «моторных хлопцев».
— Продали Украину за бутылку шнапса, — сказал сердитый бас. — А ты теперь меси этот снег с лошадиным дерьмом. Безобразие!
— Погнать их всех к бисовому батькови — и годи!
— Кого это всех?
— А так — всех! И того Петлюру, и того собачьего гетмана, и скрозь — всех! Дайте людям дыхать спокойно.
— Пан сотник, что ж вы, в самом деле, молчите, как засватанный? Где фронт?
— За Приоркой, — неохотно ответил летчик. — Под Пущей Водицей.
— Тю-ю-ю! Бодай бы тебе добра не было! Так то ж шагать десять верст.
— Ничего, — ответил летчик. — Нас довезут.
По рядам прошел смешок.
— На чем же это, интересно?
— А вот увидите.
— В царских ландо довезут. Такие мы есть беззаветные герои, что иначе и быть не может.
До сих пор я не
Но мы все же шагали и спустились на Подол, на Контрактовую площадь. Там начиналась мирная утренняя жизнь — шли в гимназию мальчики в серых шинелях, звонили к службе в Братском монастыре, бабы в сапогах гнали тощих коров, открывались замызганные парикмахерские, и дворники сметали с тротуаров серую снежную жижу.
На Контрактовой площади стояло два старых открытых вагона трамвая.
— По вагонам! — неожиданно оживившись, крикнул летчик.
Рота в недоумении остановилась.
— Сказано — по вагонам! — рассердился летчик. — Я же говорил, что нас довезут. Это воинские трамваи.
Сердюки весело загалдели.
— Культурно воюем!
— Ну и чудасия отца Гервасия! На фронт в трамвае.
— Вали, хлопцы! Не задерживай.
Мы быстро заняли вагоны трамвая, и они, дребезжа и тоненько позванивая, потащились по булыжному Подолу и унылой Приорке к Пуще Водице.
За Приоркой вагоны остановились. Мы вышли и вразброд пошли вслед за летчиком по улочкам с кривыми лачугами и по заснеженным пустырям, где дымились кучи навоза. Впереди чернел огромный вековой парк. Это была знаменитая дача «Кинь грусть», хорошо знакомая мне еще с детства.
На опушке парка по снежному склону были вырыты окопы с ходами сообщения, блиндажами и «лисьими норами». Окопы неожиданно понравились сердюкам, укрытие было надежное.
Блиндаж занял летчик, а две «лисьих норы» тотчас захватили «моторные хлопцы». Через несколько минут они уже резались там за дощатыми топчанами в «железку».
Я стоял на наблюдательном посту. Впереди за широким полем зеленел отсыревший от теплого ветра сосновый лес в Пущей Водице. Оттуда лениво постреливали петлюровцы (мы называли их «сечевиками»). Пули тихонько и безопасно посвистывали над головой, а иногда чмокали в бруствер.
Летчик приказал не высовываться над бруствером и на огонь петлюровцев не отвечать.
Направо над Днепром висело оловянное небо и уходила в лес рыжая от навоза полевая дорога. Налево со стороны Святошина слышалась сильная артиллерийская стрельба.
Сколько я ни вглядывался в лес, надеясь увидеть хоть одного петлюровца, я никого не заметил. Хотя бы пошевелился какой-нибудь куст. Но и этого тоже не было.
Стоять было скучно. Я закурил. Недавно я достал три пачки одесских папирос «Сальве» и очень этим гордился. Папиросы были толстые, крепкие и душистые.
Я курил и от нечего делать перебирал в памяти свою жизнь за последние годы. Картина получалась пестрая.
Я думал о том, что пора внести в жизнь хотя бы относительный порядок и подчинить ее своему стремлению стать писателем. Мне было двадцать шесть лет, а я ничего еще толком не написал, — все какие-то отрывки, наброски и упражнения. Нужно добиться целеустремленности, отказаться от случайного.