Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Мы угостили ее коржами, и с этой минуты у нас в теплушке началась, как говорил Хват, «новая светлая жизнь». Бурный темперамент Люсьены и ее жизнерадостность не считались ни с чем. Все, даже нависшую над полуразбитым нашим поездом постоянную угрозу обстрела и захвата его бандитами, Люсьена превращала в повод для смеха и розыгрыша совершенно ошалевших от ее присутствия ксендзов. Она соревновалась в острословии с Хватом, пела каскадные песенки и била ксендзов наповал соблазнительными анекдотами.
Ксендзы только охали, но в глазах у них все чаще загоралось искреннее восхищение этой «великой
В конце концов они объявили ее Марией Магдалиной нашего времени. Всем известно, что эта рыжеволосая красавица блудница, грешившая напролет дни и ночи, причислена к лику святых за ее чистую любовь к Христу, за то, что она бросилась на выжженной Голгофе к распятому, обвила своими распущенными густыми волосами его ноги, и от прикосновения этих волос утихла боль в его размозженных ступнях и ладонях.
Сколько женщин прошли тот же путь греха, а потом стали святыми, и, как свидетельство этого, слабый золотой нимб вспыхнул над их головами на картинах великих мастеров Возрождения. И цветы белых лилий склонились к их легким подолам, распространяя аромат целомудрия.
Ксендзы говорили об этом вполголоса. Я понимал польский язык и, слушая их, все больше склонялся к мысли, что католичество с его культом Мадонны — лишь одно из проявлений хотя и тонкой, но явной и вечной чувственности.
Окончательно я убедился в этом гораздо позже, через много лет, когда в разноцветном сумраке соборов Неаполя и Рима увидел бледных мадонн с опущенными ресницами и загадочными зовущими улыбками Джиоконды на карминных, маленьких, как будто вздрагивающих губах.
Сейчас, на расстоянии многих лет, мне кажутся неправдоподобными эти разговоры и мысли в разбитой теплушке, где в дырах от пуль посвистывал осенний ветер и дружно и весело сосуществовали совершенно разные люди — впавшая в нищету певица и куртизанка Люсьена, ксендзы, кавалер Почетного легиона, подслеповатый философ Назаров, не расстававшийся с томиком Гейне, и я — тогда тоже человек без явной профессии, склонный к полетам воображения.
Поезд часто останавливался, и паровоз начинал давать умоляющие гудки. Это значило, что топливо кончается и пассажиры, если хотят ехать дальше, а не ждать, пока их прихлопнет ближайшая банда, должны выскакивать из вагонов и ломать на топливо ближайшие заборы или рундуки на станционных базарах.
Тогда Хват с грохотом отодвигал тяжелую дверь теплушки и кричал ксендзам:
— Эй, преподобные! В топоры!
У нас в теплушке были лом и два топора. Ксендзы, захватив топоры, выскакивали из теплушки. При этом они подбирали сутаны, и под ними обнаруживались тяжелые солдатские бутсы и обмотки.
Мы тоже выскакивали и бежали к ближайшему забору. Не всегда эти налеты кончались удачно. Бывали случаи, когда хозяева заборов открывали по нас огонь из обрезов. Тогда машинист трогал поезд без гудка, Хват кричал: «Христолюбивое воинство! По коням!» — и нам приходилось вскакивать в теплушку уже на ходу.
За Белой Церковью поезд начали часто обстреливать. Стреляли обыкновенно из придорожных
Во время обстрела мы ложились на нары или, по словам все того же Хвата, «сжимали мишень». Хват уверял, что лежащий человек в шестнадцать раз менее уязвим, чем стоящий.
Это нас не очень радовало, особенно после того, как шальная пуля пробила стенку вагона над самой головой у Люсьены и вырвала из ее пышных волос высокий испанский гребень — наследство бабушки, торговки бубликами в городе Рыбнице на Днестре.
Ударившись о гребень, пуля взвыла, и несколько мгновений нам казалось, что она, обезумев, мечется по вагону и ищет выхода. Но пуля ударилась о стенку и упала на спину одного из ксендзов.
Он подобрал ее, спрятал в кошелек и поклялся повесить на серебряной цепочке перед иконой Ченстоховской Божьей Матери в благодарность за избавление от смерти.
Люсьена поправила волосы, села на нары и запела нарочито визгливым и разухабистым голосом:
Здравствуй, моя Любка, здравствуй, дорогая, Здравствуй, дорогая, и прощай! Ты зашухерила всю нашу малину — Так теперь маслины получай.Ксендзы дружно подхватили эту песню. Потом Люсьена подумала и сказала:
— Вот убьют, так похороните меня в цыганской шали. А что ксендзы меня отпоют по первому разряду, так в этом я не сомневаюсь.
Среди ксендзов, лежавших ничком (выстрелы были реже, но еще не затихли), началось какое-то странное шевеление. Было похоже, что ксендзы изо всех сил сдерживаются, чтобы не расхохотаться.
— А в рай меня пустят, — уверенно сказала Люсьена. — Даже очень свободно. Потому что я спою Петру такую шансонетку, что он будет у меня рыдать от смеха и сморкаться и скажет: «Мадемуазель Люсьена, я прямо жалею, что встретил вас в этом нудном раю, а не на грешной земле. Мы бы с вами пожили так, что люди только бы крутили головами и говорили: „Вот это — да!“»
Самый сдержанный из ксендзов заметил:
— То есть кощунство, панна Люсьена! Да простит вас святая дева. А мы вас давно простили.
— Вот за это спасибо, — ответила Люсьена. И вдруг добавила очень тихо: — Мужички вы мои дорогие! Если бы вы знали, как мне легко на сердце. Никто не пристает, не пускает слюни, не подкатывается ко мне, как к легкой женщине. Да никто и не знает, что у меня грудь прострелена. Стрелялась я в Луганске. Есть такой проклятый город. Там у меня умер мальчик. Мой мальчик…
Она легла ничком на нары и затихла. Мы молчали.
— И зачем я еду в эту чертову Одессу, что мне там нужно! — вдруг сказала Люсьена, не поднимая головы.
Я встал и осторожно открыл дверь. Какая-то синяя маленькая река петляла в сухих степях. Белое осеннее солнце сверкало в небе. Его нежное увядающее тепло прикоснулось к лицу. К югу, к далекому морю, куда тащился, кряхтя и качаясь, наш поезд, тянули в туманной высоте журавлиные стаи.
В Корсуни в поезд села конопатая рыжая баба. Она ехала в Знаменку справлять свадьбу своей дочери и везла ей в подарок тяжелый комод, набитый приданым.