Том 4. Произведения 1857-1865
Шрифт:
Да, мы думаем это, мы надеемся на наши дипломатические способности. Призывая на помощь практику прошлых лет, мы с удовольствием припоминаем, что, во времена оны, нам стоило только солгать, чтоб отделаться от какой угодно невзгоды. «Знать не знаю, ведать не ведаю»; «это не я — это курицын сын!» — вот любезные ответы, посредством которых мы выгораживали себя из затруднительных обстоятельств. И хотя нас не однажды уличали во лжи и даже колачивали за это, но это ничего, потому что мы очень хорошо понимали, что гнев страшен только в минуту первых порывов и что ложь имеет спасительное свойство отвращать именно эти первые порывы. Что же касается до тычков и колотушек, то мы, по свойственному нам добросердечию, никогда и не считали их за что-либо важное и существенное.
Однако мы ошибаемся
«Будет ли Иванушка верным слугой» — вот тот бесполезный вопрос, который мы ежечасно повторяем и, повторяя, тут же утешаем себя, пуская в ход разные авоси да небоси. А Иванушка слушает да дивуется.
— Чего только они от меня хотят! — говорит он.
Иванушка прав: он хочет, чтоб его оставили в покое — ничего больше. Потрудился-таки, помаялся он на своем веку, чтоб иметь право на удовлетворение хоть этой скромной претензии. После, когда он поотдохнет и сообразится с мыслями, он посудит, прилично ли ему войти в компанию с Сидорычами, а теперь он отдыхает, он нежится, он даже капризничает. Теперь он не видит никакой возможности поставить свою нечесаную мочалку рядом с выскобленною физиономией Сидорыча. И если понятно, что последний имеет страстное желание предложить руку и сердце Иванушке, то столь же понятно, что первый смотрит на это предложение не только равнодушно, но и подозрительно.
— Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах! — говорит он, — там что выйдет: твоя возьмет — ты барин; моя возьмет — я барин!
И говорит так, потому что наверное знает, что возьмет его, а не Сидорычева. Ему достаточно нашептал об этом не только Зубатов, но и сами Сидорычи. Впрочем, последние не столько шептали, сколько зубами от страха щелкали, а Иванушка догадался.
Сколько раз раскаивалась добрая барыня Любовь Александровна в том, что Петрушку-подлеца до себя возвысила! сколько раз сулила она ему все нелегкие! И все-таки Петрушка остался роковою силой в жизни Любови Александровны и довел-таки эту жизнь до определенного судьбою конца!
Мы тоже раскаиваемся, мы тоже сулим нелегкие, но в то же время чувствуем, что в нашей жизни присутствует роковая сила… Откуда эта сила, каким образом стряслась над нами беда — мы не знаем, но склоняемся перед нею, но суетимся и хлопочем, чтоб как-нибудь да вынырнуть… хотя бы для того только, чтоб вновь и окончательно затонуть.
Да, скорбную думу ты думаешь, старый Глупов! Вижу и понимаю твое грустное положение, но помочь не могу! Не ныряй, mon cher! ухни, благословясь, в болото — и дело с концом!
Ах! если б у тебя не было истории — как бы это славно было! Ах, если б никто не имел повода припомнить тебе, что вот тогда-то ты сделал такую-то пакость, а в таком-то случае сделал пакость сугубую, — то-то бы житье было! Иванушки должны были бы поневоле верить тебе, и пошел бы у вас тогда пир горой! Зубатов съежился бы и поджал бы хвост… а теперь!
А теперь, Сидорыч, я полагаю, не напрасно ли ты пускаешь в ход всю твою изысканную вежливость. Во-первых, она не успокоивает, а, напротив того, увеличивает недоверие («стало быть, есть у него в голове что-нибудь разанафемское, коли так хвостом вертит!» — толкует Иванушка); во-вторых, ты не выдержишь, ты непременно изменишь самому себе. Есть у тебя трясение в голосе какое-то, есть какое-то подергивание в лице, которые тебя выдают даже в то время, когда ты самым простодушным образом приглашаешь Иванушку хлеба-соли отведать. «Ай-ай-ай! да куда ж это они огурцы несут!» — инстинктивно восклицаешь ты среди самых гостеприимных приветствий и через секунду спохватываешься и, устроивши на лице улыбку, говоришь: «Кушайте, милые, кушайте!» И ты думаешь, что этого не замечают, ты думаешь, что спрятал голову под крыло, так никто тебя и не видит!
Несмотря на свою неумытость и непричесанность, Ваньки препрозорливый народ. К тому же они пустились нынче в какие-то психологические тонкости: разбирают себе на досуге
Неудобная привычка рассуждать и анализировать овладела Иванушкой лишь в недавнее время, и многие, не без основания, полагают, что она именно явилась в нем как следствие праздности. И в самом деле, лежит он себе на печи да позевывает, то на один бок ляжет, то на другой перевернется — что ж ему и делать, как не анализировать? Отчего, например, изба у него набок повалилась? Отчего у него в избе не свеча, а лучина горит и чадом своим выедает глаза ему и трудолюбивой Машке, которая и доднесь все прядет да прядет свою пряжу? По неосновательности его, ему никак не придет в голову, что все это очень естественно, что стоит только прочитать то и то, чтоб объяснить себе всю законность и необходимость подобного явления. Он положительно не признает никаких официальных истин, из какого бы источника они ни выходили; он хочет до всего дойти своим собственным умом и, разумеется, доходит до результатов нелепых. Нам, глуповцам, кажется это странным. До сих пор мы к анализу не прибегали, а преимущественно руководились в жизни синтезом. Жизнь наша представляла собой такой приятный и цельный ералаш, что мы не имели никакой охоты анализировать его. Но теперь, к удивлению, мы видим, что составные частицы этого ералаша расползаются врознь, что они вовсе не так прочно сплочены между собой, чтоб составлять одно неразделимое и ненарушимое целое. И вот скрепя сердце мы тоже начинаем анализировать и с огорчением видим, что перед умственными взорами нашими обнажаются не фиялки и ландыши, но экскременты.
Куда же идти? куда деваться от зловонных испарений?
Сознаюсь, старый Глупов, что положение твое очень трогательно, но выход из него не невозможен.
Будь искренен, старый Глупов! и дай каждому из детей твоих возможность быть искренним! Не виляй хвостом и не оттопыривай губы для поцелуев, дабы через то не опротиветь Иванушкам окончательно. Докажи, что ты сознаешь свое положение; коли хочешь, не скрывай даже своей горести: эта горесть будет принята, ибо всякому понятно, что расставаться с тысячелетней цивилизацией тяжело… даже невыносимо! Но заруби себе, однажды навсегда, на носу. «Я знаю, что времена моего величия кончились… твори, господи, волю свою!»
А главное, не жалуйся, не клянчи, позабудь о солонине и огурцах и верь, что это поможет тебе. Это поможет тебе умереть с честью, а не с посрамлением.
Каплуны
Последнее сказание *
Кастраты все бранили
Меня за песнь мою
И жалобно твердили,
Что грубо я пою.
И нежно все запели;
Их дисканты неслись…
И, как кристаллы, трели
Так тонко в них лились. *
Начиная говорить о каплунах, я ощущаю некоторую робость. Каплун птица нешуточная. Будучи досыта накормлен, он тихо курлыкает и чувствует себя совершенно довольным, — качество, как известно, слишком редко встречающееся в наше тревожное и тяжелое время. Отсюда всегдашняя ровность и ясность духа, отсюда — самоуверенная законченность видов и соображений, отсюда — текучесть и плавность речи, отсюда, наконец, — права на всеобщее уважение.
Каплун — консерватор по природе, и даже несколько доктринер. Он любит именно тот порядок вещей, который посылает ему в рот катышки, и потому, со стороны доктрины, шагнул дальше самого доктора Панглосса, утверждавшего, что все идет к лучшему в наилучшем из миров * . Каплун удостоверяет, что Панглосс оказал себя в этом случае петухом, а если и каплуном, то каплуном недавним, не позабывшим еще старых, петушиных проказ. Ибо, поучают каплуны, в прекраснейшем из миров не может быть движения к лучшему; в прекраснейшем из миров все так премудро устроено, что не для чего искать лучшего, да и негде его найти; в прекраснейшем из миров изготовляются удивительнейшие катышки — и венец создания — каша из грецких орехов, замысловато перемешанных с творогом.