Том 4. Счастливая Москва
Шрифт:
Потом они пошли на пустой базар и приютились в проходе меж двух рундуков.
— А я за крупой сюда пришел, тут она дешевле, — объяснил отец. — Да вот, видишь, опоздал, базар уж разошелся… Ну, теперь переночую, а завтра куплю и отправлюсь… А ты тут что?
Никита захотел ответить отцу, однако у него ссохлось горло, и он забыл, как нужно говорить. Тогда он раскашлялся и прошептал:
— Я, ничего. А Люба жива?
— В реке утопилась, — сказал отец. — Но ее рыбаки сразу увидели и вытащили, стали отхаживать, — она и в больнице лежала: поправилась.
— А теперь жива? — тихо спросил Никита.
— Да пока еще не умерла, — произнес
Отец вынул из кармана хлеб, дал половину сыну, и они пожевали немного на ужин. Никита молчал, а отец постелил на землю мешок и собирался укладываться.
— А у тебя есть место? — спросил отец. — А то ложись на мешок, а я буду на земле, я не простужусь, я старый…
— А отчего Люба утопилась? — прошептал Никита.
— У тебя горло, что ль, болит? — спросил отец. — Пройдет!.. По тебе она сильно убивалась и скучала, вот отчего… Цельный месяц по реке Потудани, по берегу, взад-вперед за сто верст ходила. Думала, ты утонул и всплывешь, а она хотела тебя увидеть. А ты, оказывается, вот тут живешь. Это плохо…
Никита думал о Любе, и опять его сердце наполнялось горем и силой.
— Ты ночуй, отец, один, — сказал Никита. — Я пойду на Любу погляжу.
— Ступай, — согласился отец. — Сейчас идти хорошо, прохладно. А я завтра приду, тогда поговорим…
Выйдя из слободы, Никита побежал по безлюдному уездному большаку. Утомившись, он шел некоторое время шагом, потом снова бежал в свободном легком воздухе по темным полям.
Поздно ночью Никита постучал в окно к Любе и потрогал ставни, которые он покрасил когда-то зеленой краской, — сейчас ставни казались синими от темной ночи. Он прильнул лицом к оконному стеклу. От белой простыни, спустившейся с кровати, по комнате рассеивался слабый свет, и Никита увидел детскую мебель, сделанную им с отцом, — она была цела. Тогда Никита сильно постучал по оконной раме. Но Люба опять не ответила, она не подошла к окну, чтобы узнать его.
Никита перелез через калитку, вошел в сени, затем в комнату, — двери были не заперты: кто здесь жил, тот не заботился о сохранении имущества от воров.
На кровати под одеялом лежала Люба, укрывшись с головой.
— Люба! — тихо позвал ее Никита.
— Что? — спросила Люба из-под одеяла.
Она не спала. Может быть, она лежала одна в страхе и болезни или считала стук в окно и голос Никиты сном. Никита сел с краю на кровать.
— Люба, это я пришел! — сказал Никита. Люба откинула одеяло со своего лица.
— Иди скорей ко мне! — попросила она своим прежним, нежным голосом и протянула руки Никите.
Люба боялась, что все это сейчас исчезнет; она схватила Никиту за руки и потянула его к себе.
Никита обнял Любу с тою силою, которая пытается вместить другого, любимого человека внутрь своей нуждающейся души; но он скоро опомнился, и ему стало стыдно.
— Тебе не больно? — спросил Никита.
— Нет! Я не чувствую, — ответила Люба.
Он пожелал ее всю, чтобы она утешилась, и жестокая, жалкая сила пришла к нему. Однако Никита не узнал от своей близкой любви с Любой более высшей радости, чем знал ее обыкновенно, — он почувствовал лишь, что сердце его теперь господствует во всем его теле и делится своей кровью с бедным, но необходимым наслаждением.
Люба попросила Никиту, — может быть, он затопит печку, ведь на дворе еще долго будет темно. Пусть огонь светит
Но в сенях больше не оказалось дров. Поэтому Никита оторвал на дворе от сарая две доски, поколол их на части и на щепки и растопил железную печь. Когда огонь прогрелся, Никита отворил печную дверцу, чтобы свет выходил наружу. Люба сошла с кровати и села на полу против Никиты, где было светло.
— Тебе ничего сейчас, не жалко со мной жить? — спросила она.
— Нет, мне ничего, — ответил Никита. — Я уже привык быть счастливым с тобой.
— Растопи печку посильней, а то я продрогла, — попросила Люба.
Она была сейчас в одной заношенной ночной рубашке, и похудевшее тело ее озябло в прохладном сумраке позднего времени.
Семен
(Рассказ из старинного времени)
Семилетний ребенок весь долгий летний день своей жизни был занят работой: он заботился о двух братьях, еще более маленьких, чем он. Самую же меньшую сестру пока еще нянчила сама мать, и старший семилетний сын до некоторого времени как бы отдыхал от нее. Но он знал, что скоро и сестра будет отдана в его хозяйство, потому что у матери опять подымался живот, хотя она и говорила сыну, что это от еды. Отец и мать семилетнего Семена
Пономарева были люди добрые, поэтому мать постоянно рожала детей; чуть откормив грудью одного, она уже починала другого.
— Пускай живут, — говорил отец, узнав, что жена опять понесла, — чего им там томиться?
— Папа, а где они там? — спрашивал Семен. — Они там мертвые?
— А то какие же? — говорил отец. — Раз с нами не живут, то мертвые.
— Они там мучаются? — узнавал Семен.
— Ты видишь, сюда все лезут — значит, мучаются, — сообщал отец. — С нами им плохо: ты уж большой — сам знаешь, а там еще хуже…
— У нас плохо, — говорила мать, засовывая хлебную жвачку в рот самой меньшей дочери. — Ох, плохо…
Отец глядел на мать кроткими, сильными глазами.
— Ничего. Пусть растут: не жить им — еще хуже.
Лишь года три-четыре после своего рождения Семен отдыхал и жил в младенчестве, потом ему стало некогда. Отец сам сделал тележку из корзины и железных колес, а мать велела Семену катать по двору маленького брата, пока она стряпает обед. Среди дня маленький брат спал, но вскоре просыпался и плакал, — тогда его приходилось опять возить по двору кругом — мимо сарая, нужника, калитки в сад, мимо флигеля, плетня, мимо ворот на улицу и снова к сараю. Затем, когда родился и подрос еще один брат Семена, он их сажал в тележку сразу двоих и тоже возил по двору кругом, пока не умаривался. Уморившись, он просил у матери хлеба в окно, и она ему давала кусок, а Семен снова усердно упирался руками в грядушку тележки и вез ее перед собой, забываясь в долгом путешествии среди соломинок, сора, камешков и редких травинок двора; он глядел на них вниз сонными глазами и шептался с ними о чем-то или думал в уме, что они тоже такие, как он, и нечего ему скучать, они ведь молчат и не скучают — ни соломинки, ни трава. Иногда Семен разговаривал со своими братьями в тележке, но они мало понимали его и любили плакать; если они плакали долго, то Семен их наказывал, давая каждому рукой по голове, но редко. Семен видел, что его братья — жалкие люди и, может быть, плачут от испуга, что их обратно прогонят туда, где они были мертвые, когда не рожались. «Пусть живут», — соглашался Семен.