Том 4. Скитания. На заводе. Очерки. Статьи
Шрифт:
«Ах ты, сердяга… измаялась… Пятнадцать годов!..»
И с щемящей, новой, незнакомой тоской он выбирается из тюков, подымается и протирает глаза. Множество огней, странно висящих во тьме, удаляются, тускнеют и гаснут, и вместе с ними удаляется непрерывающийся могучий шум, и слабые отголоски его тонут в шуме колес.
Опять одна тьма. Ветер. Антип ежится. Угреватый, в картузе, лежит согнувшись, натянув на голову и на вылезающие ноги пальто. Ему холодно, и он скрипит зубами и стонет во сне. Длинный свернулся
Антип с минуту стоит и вдруг вспоминает все, бьет себя об полы.
— Ах тты, божже мой!..
Потом опять стоит, озираясь, и снова лезет в шерсть. Сон, тяжелый и черный, как ночь, наваливается, и он спит тяжело, неподвижно, без сновидений.
— Антип! — закричал кто-то пронзительно-тонким голосом.
Антип вскочил, как ужаленный.
— А?!.
Возле никого не было.
Холодная река, берег, длинно протянувшаяся над горизонтом белесая полоса выступали из редеющей мглы.
Пассажиры, разбуженные предутренним холодом, подымались с заспанными, в красных рубцах, лицами, потирая руки, поеживаясь, греясь движением.
Пароход шел поперек, и берег плыл по воде ближе, ближе, и вода, холодно поблескивая, влажно лизала темные столбы пристани.
Когда навалились и положили сходни, Антип перекинул опустевший мешок через плечо и пошел. Он пошел спокойно и уверенно, как будто ничего не случилось и все шло, как надо. Он прошел по гнущимся сходням до конца, и пароход, как тяжело давивший кошмар, остался позади. Матрос, стоявший у конца сходен, загородил дорогу и оттолкнул его назад.
— А?.. Ты чего, милый человек?.. — удивленно и добродушно ухмыляясь, спросил Антип.
— Ступай… ступай назад… ступа-ай! — И матрос продолжал толкать его до самого парохода.
Та привычка, которая пятнадцать лет гоняла Анти-па между каменными немыми громадами, погнала его без сопротивления на пароход. Антип шел, ухмыляясь и бормоча:
— Оказия… Што тако?.. А?
Отвалили. Пристань поплыла прочь.
Первые лучи глянувшего из-за синей тучи солнца холодно блеснули по воде. И, в странной связи с ними, по палубе пронесся крик ужаса многих человеческих голосов:
— А-а!.. гляди, гляди!
Фигура с насмешливо оттопыренным назади полушубком мелькнула за борт. Все кинулись к борту, перегнулись, жадными глазами ловя расходящийся по воде и убегающий от парохода круг. Погрузившись краем, плыла шапка, так же убегая назад от парохода.
— Гляди, гляди!.. Вон он… бьется, сердешный, к берегу…
Колеса оглушительно заработали назад. Матросы рвались как бешеные, спуская шлюпку.
— Мешок тянет…
— Да где?..
— Вон он… волоса моет…
— Кончено!.. Шабаш!..
— Опять выплыл… вон он…
— О господи!..
Сдавленный пар, дрожа,
На прыгавшей под ногами лодке матросы, задыхаясь и рискуя каждую минуту опрокинуться за борт, ловили что-то баграми в весело колеблющейся воде.
Уже высоко поднялось солнце, когда пароход пошел дальше. На палубе стояло возбуждение и беспокойный говор. Матросам нельзя было показываться.
— Ишь отъелся, идол пузатый!..
— Морда скоро треснет… Людей топите, на этом и жиреете!..
— Сволочи!
— За что человека утопили!.. За девять гривен? Чтоб вам ни дна ни покрышки!..
— И-и, проклятые!.. Как вы на свет-то божий смотреть будете… анахвемы!..
Работали колеса. Дышала труба. Светило холодное солнце. Убегала назад сердитая река, и все бежал вперед синий горизонт, дальние деревни, мельницы, зубчатая лента синеющего, леса.
«Золотой якорь»
Меблированный дом «Золотой якорь» был большой, сомнительной чистоты. Мимо по улице, тоже грязноватой, заставленной нечистыми домами, с утра до ночи грохотали по выбитой мостовой тяжелые дроги с кипами товара, — с вокзала нескончаемо тянулись в город.
На улице была своя жизнь, в «Золотом якоре» — своя.
На улице, толкаясь, озабоченно шел народ; то и дело с визгом отворялись и затворялись двери закусочных, чайных и дешевых ресторанов, выплывал пар из харчевен и извозчичьих трактиров; бесчисленно пестрели вывески магазинов, лавочек, мастерских, и важно дымили в мутное небо темные трубы фабрик.
В «Золотом якоре» днем и ночью шло одно и то же: приезжали, уезжали, швейцары вносили и уносили чемоданы и корзины приезжих, а по номерам горничные, с ног сбиваясь, прибирали, вытирали пыль, оправляли постели, таскали кувшинами воду для умывальников.
По коридорам, задрав головы, как взбодренные кони, мелкой рысцой бегали официанты. Каждый из них бесстрашно нес на ладони над плечом большой поднос с кипящим самоваром, с посудой. Потом рысцой подавали обед, потом чай, потом ужины, потом на несколько часов заведут глаза — и опять утро, чай, приборка, обеды, ужины. Так без перерыва недели, месяцы, годы.
Звонки в комнате для прислуги не прерывались, трещали назойливо, не умолкая, — кто-нибудь зачем-нибудь да уж звал.
Иногда в этот однотонный ход машины врывались выходящие из порядка события.
Однажды в номере повесился приезжий купец и висел, высунув черный язык, выпятив глаза, и толстая шея оплыла петлю.
Застрелился молодой офицер. В одном номере приезжая помещица родила тройню, а в другом после беспробудного кутежа компания вместо дверей стала шагать в окна второго этажа.