Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:
Марья молчала. Теперь ей и Гришаку сделалось жалко.
— Так что давай ведра, будем делить…— подытожил Гришака.— И не делить даже… А скажу наперед: по твоим запасам заберу у тебя сразу тридцать ведер, остальное твое. Договорились? А кто будет уклоняться — велено картошку забирать полностью. Но я-то такого не допущу, зачем силой ломить?
— Воля ваша…— Марья тоскливо посмотрела в темный угол сеней.
Один из полицаев, нырнув в погреб, принялся зачерпывать ведром и подавать, другой — подхватывать под дужку и относить в ящик.
Когда Гришака, отмерив ровно тридцать ведер, велел закрывать
— Дурить усе: у нее на городи ще яма картопли. Гляджу, а там снип соломы от земли сторчит… Не инакше душница…
— М-да…— поскреб подбородок Гришака.— Стало быть, обманула…
И, нагнувшись к Марьиному уху, просипел сердито:
— Дура! Надо было солому-то прибрать… Я-то не видел, да они видели… А теперь что ж… Сама виновата.
На другой день приехало сразу двое саней-грабарок, полицаи вскрыли в огороде утаенную яму и выгребли все, до последней картофелины. И сколь ни просила Марья, не оставили даже на семена.
Сказали, будто Гришака велел.
Наступившей весной Марье пришлось-таки сажать картошку по Гришакиному рецепту: каждый сбереженный клубень резала крестом, на четыре доли, да и то хватило засеять четыре огородные борозды.
Так негаданно перевелась Марьина картошка, пала главная стена ее обороны.
Стратеги и полководцы измеряют войны раздвижными циркулями. Пируэты циркуля, его шажки и броски, оцениваются звездами и лучезарными орденами.
Минувшие полтора года войны, из коих основное время занимали долгие зимы, Марья измеряла своей меркой: до какого рубежа хватит этой пшеницы с Больших Ветряков; сколь ден потянется истолченная в ступе мучица, на добывание которой тратится столько времени и последних сил, в том числе и Николкиных полупрозрачных, с голубыми косточками ручонок; как растянуть последние картошинки и изгрызенные мышами бураки или последние щепоти соли, куда уже добавлено сверх меры калийных удобрений, которые, хотя и горчат и цапают за язык, но тоже солонят сколько-то… А еще спрашивалось с Марьи, в какую ветошь одеть, в какие опорки засунуть детские ноги; чем в кромешной зимней ночи поддержать усыхающую зернинку света, чем избыть голодную тоску в запавших детских глазах…
Главным на этой упорной и бессловесной бабьей войне было единственное: во что бы то ни стало выцарапать детвору из засасывающей трясины голода и нехваток.
Но где было брать пороха для этой виктории, никто не сказал и не скажет, даже в молитвах…
Опять всю ночь за ближним полем, за снежным краем холма тяжко, с раскатами рвалась морозная стынь, и Марья к своим прежним шептаньям прибавила мольбу, дабы полымя обошло их стороной и чтобы уберегло от скитания по бесприюту.
«Услышь мя, Матерь наша, а я есть и буду вечной рабой Твоей, в долгу преклоненной».
А утром из зарева рассвета объявился самолет и два раза на бреющем облетел и саму Подкопань, и Марьины выселки. Мотор могуче ярился на поворотах, резко и дробно строчил выхлопами, отчего над верхушками ракит зависали сизые хвосты.
Долго еще над логом волнующе и празднично пахло бензином, как бывало прежде в день первой борозды.
Выбегавший на крыльцо Николка влетел в избу, запинаясь от волнения:
— Мамка! Мамка! Это ж наш самолет!
И Николка, раскинув руки, принялся показывать Любаше, как летал и разворачивался над выселками самолет.
— Я и летчика видел! — ликовал Николка.— Он глядел из кабины.
— На тебя? — позавидовала Любашка.
— Ага!
— Так уж…
— Правда! Он как раз летел над нашим колодезем. Низко-низко! Все заклепочки видать.
— И чево-о?
— Я помахал ему рукой, а он мне тоже помахал.— И, обняв Любашку, с жаром зашептал: — Может, это папка наш? Хотел узнать, как мы тут живем?
Любашка, никогда не видевшая отца, согласно закивала. От этого ее кивания теперь и Николка уверовал, что это точно был их отец и что он не посмотрел бы на немцев и непременно посадил бы самолет прямо на огороде и зашел бы в дом, если бы не снежные заносы. Пока немцы спохватились, он успел бы со всеми поздороваться и посмотреть на Любашку, какая она получилась, а ему, Николке, подарить зажигалку.
От этого перешептывания ребятишек, а может, оттого, что вдруг пахнуло близкой развязкой, Марьины глаза подернулись пленкой, а по всему телу разлилась обволакивающая немощь, будто исподволь копившаяся в ней — как застарелая хвороба. Она оперлась о дверную притолоку и постояла так, почти ничего не видя,— стояла, пока не объявился свет, а с ним и чувство реального бытия, вернувшего ей прежнюю готовность что-то делать: карабкаться на отвесную стену, сгибаться в три погибели или вытягиваться в нитку чуть ли не до самых небес, где обитала Справедливость.
К полудню по зимнему шляху, наискось пересекавшему лобастый увал, обозначилось необычное движение. За две версты было видно, как по искрящемуся полю черно, муравьино отходили немецкие войска. В снежных раскопах дороги, сдерживаемые заторами, медленно, с частыми остановками двигались короба крытых грузовиков, тащились конные фуры, на всю округу визжавшие коваными колесами, плелись разреженные и нестройные кучки солдат. Время от времени в той стороне появлялись черные дымные выбросы, медленно сносимые ленивым безветрием, а через миг доносились вздроги мерзлой земли.
Войска двигались в обход Подкопаньских выселок, направляясь к удобным, наезженным спускам через торфяники, после которых главная дорога устремлялась дальше, на запад. Выходило, что немцы не собирались задерживаться на Подкопаньском разлоге и шли напрямик к Большим Ветрякам.
Однако после полудня возле Марьиной избы внезапно объявился белоокрашенный мотоцикл с коляской. Один из немцев, в маскхалате, остался за рулем, другой, в белой бараньей дубленке и с автоматом на груди, громыхая подковками, поспешно вбежал на крыльцо и появился на пороге избы.
Он был в глубокой каске, тоже выпачканной белым и надетой поверх вязаного подшлемника, обрамлявшего лицо заиндевелым овалом. На темных, заветренных скулах проступали мясные пятна обморожений. От всего его облика, даже от белого полушубка, замызганного соляром и грязными пометами кострищ, веяло суровым дыханием войны, как и цепенящей стылостью завоеванных пространств, которые пришло время отдавать обратно.
Николка и Любашка инстинктивно почувствовали его отчужденную непримиримость и в страхе припали к матери.