Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
А тут и пошла весть за вестью – новое уложение в Дании, Тоскане, Пиэмонте – в Риме перемена министерства, папа снова уступал.
Напировавшись в Неаполе, мы возвратились в Рим. Карнавал шел вяло, плохо, все были заняты другим, внимание всех обращено на иное, печальные вести из Ломбардии мешали маскам. Клубы объявили, что в этот карнавал не будут moccoletti. – Правительство объявило, что moccoletti будут – дали обычный сигнал выстрелами из пушек – ни одной свечи не зажглось – сим заключаю я мое письмо.
Рим 3 марта.
P. S. Говорят о важном восстании в Париже; дело началось с реформистского обеда. В газетах нет ничего.
Ночью я был на маскераде в Тор-ди-Ноне, толпа была огромная. Часу во втором в одной из лож явился человек с какой-то бумажкой в руках и громко закричал: «Viva la Francia liberata, morte al caduto governo – viva la Repubblica francese!» [279] – и масса наряженных, пестрая, разноцветная, – вдруг остановилась, столпилась и прокричала: «Viva, viva la Repubblica francese!»
279
«Да здравствует освобожденная Франция, смерть павшему правительству, да здравствует французская республика!» (итал.). – Ред.
Да что это – во сне или наяву?
4-го марта 1848.
Прибавление к третьему письму
Прошло еще два месяца – и какие два месяца? Для полноты писем с via del Corso я прибавлю рассказ доли тех событий в Риме, которых я был свидетель; это будет заключение моей итальянской поездки.
Весть о провозглашении французской республики сильно потрясла Рим и всю Италию. Пий девятый спешил издать свое уложение, – troppo tardi [280] – оно было принято холодно, оно не удовлетворило ни радикалов, ни иезуитов, партия грегорианцев кричала против новых постановлений не менее партии Маццини и Жоберти. Одна златая посредственность, люди пресные, ни теплые, ни холодные, соответствующие французским буржуа-либералам, любящим умеренный прогресс, и притом любящие в нем умеренность больше прогресса, были довольны. Пий девятый учреждал две камеры, из них одна была в руках кардиналов, а другая представляла ей свои предложения; если она соглашалась с низшей камерой, то отсылала ее предложения на утверждение папы, – который не прежде утверждал, как предлагая их на обсуживание святого коллегиума, – и в последнем случае принимал или отвергал со всею волею своего непогрешительного
280
слишком поздно (итал.). – Ред.
281
деликатного насилия (франц.). – Ред.
Чичероваккио – несколько обойденный, но всегда честный, благородный, не утративший ни своего влияния на народ, ни своего такта, инстинкта – старался противудействовать «Иисусовой компании» и обличать ее проделки. Радикалы запасались пулями, многие не выходили на улицу без пистолета или кинжала. Но прежде, нежели благочестивые братии приготовили Варфоломеевскую ночь и Пий IX совсем перешел в реакцию, раздался призыв на другой бой, на иную войну. И враждебно распадавшийся Рим на партии снова сплотился воедино, увлеченный одною мыслию и одним криком: «В Ломбардию, в Ломбардию – спасать итальянскую национальность!» –
Весть о венской революции сначала как-то смутно пронеслась по городу – никто не поверил. «В Вене революция», – эти два слова, вместе поставленные, производили смех, но в посрамление тем, которые не верят в народы и отчаиваются в целых странах, революция, хотя и не оправдавшая доселе половины надежд и ожиданий – но революция, огромная по смыслу, влиянию и последствиям, – совершилась в самом деле. С тем вместе вспыхнул Милан. – 22 марта пришла верная весть об этом в Рим; утром я заметил необыкновенное движение на Корсо; выхожу на улицу – везде группы, громкий разговор, подхожу к одной из них и спрашиваю у человека, держащего в руке письмо, в чем дело. «Народ восторжествовал в Вене, Меттерних бежал, император задержан во дворце, – отвечал он мне и прибавил: – Да вы, кажется, немец? Oh bravi, bravissimi tedeschi, oggi fratelli nostri!» [282] Я заметил ему, что я не немец, а русский, но это не помешало двум-трем прокричать немцам «evviva» – вот как амнистируют народы, вот как у них коротка память на зло; часам к одиннадцати густые массы народа покрыли Корсо от Piazza del Popolo до Piazza Venezia. Я зашел узнать подробности к Торлони, у него в банке царил смутный беспорядок. Спада, растерянный и сконфуженный, расспрашивал меня в ответ на мои вопросы, главный секретарь нашего посольства, качая головой, говорил с князем-банкиром, – нет бездушнее людей в мире, как занимающиеся финансовыми оборотами. Они не могут дать места ни одному бескорыстному чувству, они должны сдерживать каждую радость и каждую печаль – ибо не знают еще, как она будет в переводе на скуди и франки на hausse [283] и baisse [284] . Когда я вышел от Торлони, домы были уже все украшены коврами, трехцветные знамена развевались из сотни окон, ломбардское знамя, являвшееся доселе в черном крепе, – красовалось перед толпой с золотыми кистями – одушевление и восторг толпы были невыразимы. Народ требовал, чтоб ударили в колокола, раздался праздничный звон; народ требовал, чтоб крепость S. Angelo приветствовала падение австрийского правительства и восстание Ломбардии, и пушечный гром раздался. Народ плавал в блаженстве, и вдруг у всех явилась одна мысль: идти к Palazzo Venezia, к австрийскому посланническому дому. На нем, по итальянскому обычаю, висят два огромные императорские герба, – снять их, растерзать эту uccello grifagno как видимый знак абсолютизма – тотчас пришло в голову и овладело всеми – народ бросился за лестницами и инструментами – более двадцати тысяч человек окружили дом; снять тяжелые гербы было нелегко, и во все продолжение работы не было даже разбито ни одного стекла, никто не попытался взойти в комнаты посла, да если б и попытался, то это было бы невозможно – ломбардцы сделали из себя караул – австрийскому послу! Плечистый работник с длинной бородой залез за герб и исчез там, по временам раздавались удары топора – толпа задыхалась – трое молодых людей помогали работнику, того и смотри, что кто-нибудь сорвется, все ожидали в каком-то нервном беспокойстве; и вот после долгих усилий огромный щит, гремя цепями, которыми был прикреплен, рухнулся на землю – и работник, прокричавши во все горло: «Viva l’alta Italia!» [285] , принялся привязывать ломбардское знамя. Народ бросился с остервенением на герб, все наболевшее на душе его от австрийцев выразилось в злобе, с которою топтали, ломали ненавистный герб притеснения и томного statu quo. Мраморную надпись ссекли молотами и написали вместо ее: «Palazzo della Dieta Italiana» [286] . Герб привязал к ослу и отправились триумфальным
282
О храбрые, храбрые немцы, сегодня вы наши братья! (итал.). – Ред.
283
повышение (франц.). – Ред.
284
понижение (франц.). – Ред.
285
«Да здравствует северная Италия!» (итал.). – Ред.
286
«Дворец итальянской палаты» (итал.). – Ред.
Папа медлил и тут, и тут играл свою уклончивую роль. Допустивши колокольный звон и пушечную стрельбу, не сделав даже вида противудействовать оскорблению герба австрийского – он обсылался теперь с Луцовым, объяснялся, говорил, что если австрийский император со всем войском своим не мог удержать в Вене порядок, то как же ему было воспрепятствовать. А «Ероса» печатала: «La guerra `e dichiarata all’Austria, non dal governo, ma dal popolo Romano» [287] . На другое утро ждали почты из Милана – она не пришла, это повергло в сильное беспокойство; часов в 11 приехал какой-то дилижанс из Болоня, его остановили расспросами, а потом несколько тысяч человек проводили до почты, чтоб узнать, нет ли чего нового; заспанные лица путешественников смотрели с каким-то недоуменьем на все, что делалось; вдруг разнеслась весть, что в Милане дела идут не так-то хорошо, что австрийцы одолевают, дикое «all’armi, all’armi!» пробежало по Корсу – ломбарды и римская молодежь звали народ в вольное ополчение, оружие хотели просить, а если папа откажет, взять силой в арсенале, – все были недовольны полумерами, от восстания был один шаг, – по счастию, часа в два явился на Piazza del Popolo в извозчичьей коляске министр полиции Галетти (человек радикальный, приговоренный некогда Григорием XVI на вечные галеры); он объявил, что папа оружие дает и позволяет формировать вольные отряды. «В Колизее, римляне, – сказал толстый священник, выходя из толпы, – в Колизее лежит книга, куда записываются, там ждут ломбарды братий-искупителей; за мною в Колизей! – я иду с вами на поле битвы». – «В Колизей!» – закричали тысячи голосов, и народ мерными и важными шагами, гордо забрасывая край грязной шинели на плечо, отправился в Колизей. Я не видал в жизни моей зрелища более торжественного, более величественного.
287
«Война объявлена Австрии не правительством, а римским народом» (итал.). – Ред.
Форум и Колизей были освещены заходящим солнцем, яркими полосами входили лучи его в арки Колизея, несметная толпа покрывала середину; на арках, на стенах, в ложах толпились люди – в одной из лож стоял pater Gavazzi – усталый, обтирая пот – но готовый уже снова говорить; – и вот он подает знак рукою, тишина водворяется. Гавацци – энергический патер, некогда гонимый, фанатик патриотизма, я слышал слово от слова речь или, лучше сказать, – несколько речей, сказанных им в Колизее. – Надобен большой навык, чтобы говорить с народом, тут нейдет ни академическая речь, ни проповедь, ни адвокатская риторика. Сильные выражения, яркие цвета, энергия, простота, авторитет и, главное, – глубокое знание своей аудитории, со всеми ее особенностями, ее симпатиями и местными предпочтениями, с ее слабостями и добродетелями. Гавацци не сказал ничего нового – но сильно потряс своих слушателей. – «Есть время, – говорил он, – в которое бог мира становится богом войны – возле креста на моей груди трехцветная кокарда. Христос и Италия! Жить для них, для них умереть – вот наше призвание, – перед этим распятием клянусь идти вперед – я буду в всех опасностях с вами, раненый найдет меня для помощи, умирающий для последнего утешения, даже тот, кто оробеет, найдет мой взгляд ободряющий – клянитесь же и вы – но в храбрости вашей никто и не сомневается; клянитесь в повиновенье, клянитесь в сохранении порядка». И так далее в этом роде. – В заключение он вдруг обратился к молодежи: «Юноши Рима, вам я чуть было не забыл сказать радостную весть, мы выпросили у ваших начальников, чтоб вас поставить в первые ряды, вы первые падете за свободу Италии – падая, вы будете думать, что защищаете собою отцов семейств – вы первые будете победителями, первые взойдете на стены – мы там увидимся – до свиданья! – Довольны ли вы этим?» – «Довольны», – кричала молодежь сквозь слезы восторга и прибавляя: «Viva Gavazzi!» – Гавацци благословил знамена. Папа прислал сказать, что он надеется, что те, которые не пойдут сами, будут участвовать приношениями, и что наверно духовные корпорации покажут первые пример содействия великому делу освобождения Италии. – Все это, разумеется, было суфлировано папе министрами, – он впоследствии от всего отперся, но на ту минуту это объявление произвело свое действие. Вслед за Гавацци взошел на эстраду Чичероваккио – народ думал, что он идет в ополченье, и громко приветствовал его – он было и действительно хотел идти, но его уговорили остаться, чтоб смотреть за темными происками; il popolano смешался от недоразумения, Гавацци объяснил народу, зачем он остается, – Чичероваккио прибавил: «Я не могу идти, romani, – но вот моя кровь, мой сын, я его отдаю отечеству!» – и он обнял мальчика лет шестнадцати и показал его на помосте. – Народ плакал и кричал: «Viva Cicerovacchio!» – Между тем под одной из нижних арок сидели несколько человек за столом, покрытым сукном, и записывали волонтеров, – молодые римляне толпились у стола, ожидая своей очереди, увлеченье было страшное. – «Многие матери не дочтутся детей своих сегодня, – сказал один старый тра<н>стеверинец, поправляя свою шляпу, на которой была нашита засаленная трехцветная кокарда, – а делать нечего, идти надобно, не дать же братьев под ноги варварам». – Такого рекрутского приема вы, верно, никогда не видали. – Когда настал вечер, весенний, не холодный и не теплый, зрелище еще раз изменилось, зажгли факелы около записывавшихся, народ остался в полутемноте, знамена едвавиднелись, и испуганные птицы, не привычные к таким посещениям, кружились над головой, – все, окруженное гигантской рамой Колизея. – На другой день сформировали набранную молодежь – на больших площадях поставили столы и окружили чивикой, для сбора приношений; я подошел к такому столу на Piazza Colonna – груда скуди и меди лежала на блюде и кругом разные вещи, золотые кольцы, табатерки, браслеты – при мне какой-то факино положил два байокка. На третий утром на рассвете выступил первый отряд волонтеров, весь город их провожал, резкий утренний ветер дул, небо было покрыто тучами, многие плакали, другие пели «Il vessillo», у некоторых в руках еще были зажжены факелы, с которыми они гуляли ночью. На Piazza del Popolo их построили; непривычные к дисциплине, им было дико, многие даже приуныли, ударил барабан – – Патер Гавацци с веселым и радостным лицом пошел вперед. – «Прощай, Рим, – говорил он, – прощай, святой город, – я присягаю, что нога моя не взойдет в священные стены твои до тех пор, пока Ломбардия не будет свободна – с богом – evviva Pio nono!» – колонна двинулась, женщины рыдали, мужчины жали руку солдатам – тррр – тррр – и они скрылись на дороге, а жители печально разошлись, у всех на сердце было тяжело, сколько-то воротятся из этих свежих, юных людей, – война свирепое, отвратительное безобразие, обобщенный разбой, оправданное убийство, апотеоза насилия и грабежа – и между тем люди еще так дики и невоспитанны, что она необходима. – Часть Национальной гвардии и драгуны отправились вслед за волонтерами. – Папа объявил, что он дозволяет им идти, но не приказывает, и что объявить войну считает несовместным с своим званием. Странное явление в истории этот Пий девятый – два, три благородных порыва, два, три человеческие действия, так рельефно выразившиеся после глухой и мелко жестокой тирании Григория XVI, поставили его во главу великого итальянского движения; после Наполеона не было ни одной венчанной главы, которую бы народы действительно любили до такого обоготворения, – но слабые плечи его ломятся под тяжестью великого призвания, с начала 48 года Пий девятый остановился, он, собственно, не хочет ни вспять идти, ни впереди, он стоит на рубеже двух сильных потоков, и то один его уносит с собою шага на два, то другой влечет назад. Он до того слаб, что беспрерывно дает себе dementi, он приобрел даже силу этой женственной впечатлимостью – на него все боятся опереться, иезуиты и радикалы, короли и народы [288] – и все это делается без хитрости, он беспрестанно плачет, он добросовестен. Великая судьба его преследует, навязывает ему свои дары, а он упорно отказывается и вредит самому себе. Наконец это надоело, мало-помалу сильнейшая рука, поддерживавшая его, отнимается. Пусть бы он отошел с миром от всего светского, из благодарности за светлые минуты начального Risorgimento, пусть бы память его осталась в сердце итальянцев – незапятнанною, неосмеянною – – или уж лучше бы умер.
288
В апреле месяце ночью чивика перехватила шайку вооруженных людей, более 50 числом, у них нашли золотые деньги, подкуп был явен, открыли, что это последний братский поцелуй, посланный ангельским чином иезуитским – либеральной партии. Министр Галетти настаивал, чтоб папа выслал их из Рима. Пий девятый согласился. Галетти объявил об этом печатными афишами. Ротган поехал к папе, папа отперся от своего приказа, также печатно в газете, тогда явился Галетти и требовал отставки, но папа защитился тем, что он не приказывал, но советовал выехать иезуитам, и повторил свой совет. Тут весь Пий! Иезуиты действительно оставили свой коллегиум, народ снял надпись и написал: «Est locanda» <сдается в наем (итал.)>, – впрочем, они остались в Риме, отрастили усы, надели пальто и рассеялись по городу, для того чтоб при первом реакционном движении отмстить врагам и снова овладеть влиянием. –
Когда волонтеры были совсем готовы идти, они пошли просить папу благословить их знамя – он отказался; есть в жизни торжественные минуты, требующие такой полноты и такого сочетания всех элементов, – минуты, в которые так натянуты все нервы, все чувства, – что малейшая неудача, малейший несозвучный тон, который в обыкновенное время прошел бы едва замеченным, страшно действует. Народ вообще подлежит детским d'epits [289] , даже женским капризам. Отказ папы ошеломил волонтеров, папа вперед деморализировал войско, которому внутри души желал победы. Дело кончилось тем, что благословение украли, ополченные поймали папу, когда он входил в церковь святого Петра, он по дороге благословляет всех, несколько человек с знаменами стали перед ним – он их благословил, – они прокричали народу и волонтерам, что св. отец благословил знамена. Я был свидетелем всей этой сцены – и от души желал этому благонамеренному евнуху Италии честной кончины и доброго ответа на страшном судилище истории.
289
приступам досады (франц.). – Ред.
После выхода волонтеров, в числе которых ушла доля римской чивики, Рим опустел, сделался угрюм – эти дни мне особенно памятны. Итальянская весна прибавляла к судорожному раздражению от событий, о занятиях нельзя было думать, я не только разучился писать, но разучился читать что-нибудь кроме газет. Война недели на полторы отрезала сообщения с Миланом – новостей не было. Как сильно волновало душу и трепетное ожидание вестей, и боязнь за ушедших воинов! Чудное время – в противуположность обыкновенной апатии, ежедневного безразличия. Бывало, с утра тянет на Корсо, к почте, узнать, спросить – а тут мальчишки внизу кричат: «La disfatta di Radetzky – un baiocco – La fuggita del arciduca Raniero – un baiocco e mezzo – La repubblica proclamata in Venezia» [290] и пр., и торопишься купить листок, читаешь его, веришь и не веришь – каждый день, каждая газета приносила новости великие, невероятные. Могло ли остаться надолго такое время, все энергическое, не пошлое считается минутами, днями. – История скупа, да и люди слабы – им равно не вынести ни избыток счастия, ни избыток горя.
290
«Поражение Радецкого – байокко! Бегство эрцгерцога Раньеро – полтора байокко! В Венеции объявлена республика!» (итал.). – Ред.
– Возвращаясь теперь назад ко времени моего приезда в Италию – становится страшно. Сколько событий с реформы Карла-Альберта и с епитимьи, наложенной за Зондербунд! – Да уж прочно ли все это? Дикая, злобная война завязалась. Небо не без туч, временами веет холодный ветер из могильных склепов, нанося запах трупа, запах прошедшего. – Но что прочувствовано, то остается в душе, что совершено – того не сдует реакцией.
Париж, 10 мая 1848.
Опять в Париже*