Том 5. Проза, рассказы, сверхповести
Шрифт:
Эхнатэн(падая). Шурура, где ты? Аи, где заклинания? О Нефертити, Нефертити! (Падает с пеной на устах. Умирает, хватаясь рукой за воздух.)
Вот что произошло у водопада.
Это было в те дни, когда люди впервые летали над столицей севера. Я жил высоко и думал о семи стопах времени <…> Египет – Рим, одной Россия – Англия, и плавал из пыли Коперника в пыль Менделеева под шум Сикорского. Меня занимала длина волн добра и зла, я мечтал о двояковыпуклых чечевицах добра
Есть скрипки трепетного, еще юношеского, горла и холодной бритвы, есть роскошная живопись своей почерневшей кровью по белым цветам. Один мой знакомый – вы его помните – умер так; он думал – как лев, а умер – как Львова.
Ко мне пришел один мой друг, с черными радостно-жестокими глазами, глазами и подругой. Они принесли много сена славы, венков и цветов. Я смотрел, как Енисей зимой. Как вороны принесли пищи. Их любовная дерзость дошла до того, что они в моем присутствии целовались, не замечая спрятавшегося льва, мышата!
Они удалились в Дидову Хату. На сухом измятом лепестке лотоса я написал голову Аменофиса; лотос из устья Волги, или Ра.
Вдруг стекло ночного окна на Каменноостровском разбилось, посыпалось, и через окно просунулась голова лежавшей спокойно, вдвинутой как ящик с овощами, походившей на мертвую – Лейли. В то же время четыре Ка вошли ко мне. «Эхнатэн умер, – сообщили они печальную весть. – Мы принесли его завещание». Один подал письмо, запечатанное черной смолой абракадаспа. Вокруг моей руки обвивался кольцами молодой удав; я положил его на место и почувствовал кругом шеи мягкие руки Лейли.
Удав перегибался и холодно и зло смотрел неподвижными глазами. Она радостно обвила мою шею руками – может быть, я был продолжение сна – и сказала только: «Медлум».
Растроганные Ка отошли в сторону и молча утирали слезы. На них были походные сапоги, лосиные штаны. Они плакали. Ка от имени своих друзей передал мне поцелуй Аменофиса и поцеловал запахом пороха. Мы сидели за серебряным самоваром и в изгибах серебра (по-видимому, это было оно) отразились я, Лейли и четыре Ка: мое, Виджаи, Асоки, Аменофиса.
1915
«Я пошел к Асоке…»*
Я пошел к Асоке и попросил у него мыслей взаймы о равенстве и братстве.
А между тем на море такие морские дела.
На горе всегда стоял меловой бор храма, бор меловых сосен его стен, и только несколько столетий [раньше он был разрушен]. Его столбы долго желтели среди мусора, и морская пыль откладывала новые страницы на них, хотя сами они были высечены, эти столбы, из той же морской пыли. Сюда поплыла Лейли. Семь струн у ней в руках, морской конь везет ее, и чистая струя подымается, как знамя.
Но что же? Четырехтрубный пароход стоял на волнах. И кто-то из окна пароходной больнички плеснул серную кислоту и выжег прекрасные глаза.
Это был маленький
Вскрикнула – и упала навзничь в воды.
1915
<Три Веры>*
Любо ведать себя женихом русалочьим и знать, что это знают и люди, и, плавая, знать над подбородком ласковый локоть русалки, любовно припавшей к тебе своей щекой, разметавши по воде и своим и твоим плечам ласково холодные свои волосы.
Любо выйти иным морским <путем> к людям и долго смотреть на них, не понимая их печей тела.
Пустеет берег, на обед иду в мой отдых.
Я уже очень многое забыл, но Лазаревский уже сидел и возился с песиком. <Этот суровый моряк, немного добродушный, немного печальный, но всегда милый, всегда с песиком, за которым он ухаживает, как за сыном – черно-белым, резвым, поднимающим одно ухо и опускающим другое.> Почему меня сразу потянуло к нему? Потому ли, что этот моряк русской службы – потомок Полуботка, а мой дедушка – русский придворный чиновник, запорожский казак Вербицкий? Может быть, предки просто поздоровались нами, как перчатками? Бывает, что перчатки чувствуют живое влечение друг к другу, когда мы, не снимая с рук, здороваемся ими.
Гонимый морем, я бежал по камням, сняв обувь и, потупя глаза безумного воина будущего, благоговейно прошел мимо храма двух.
Это была прекрасная любовь.
Они молчаливо сидели у костра своей любви и смотрели в его пламя – у рыбацкой лодки, где слышны плески моря, похожие <на> дикарей, сидящих у костра.
Я помню его узкий подбородок, большой белый лоб. А кто она? Темные вольные брови, худенькое личико. Что еще? Черные глаза, эта дикая волнующая рот усмешка черкешенки, украинской черкешенки поступь.
Три раза встречал <их> на берегу.
<…>
Я морской жених, любим русалками Черного, Каспийского и Балтийского морей, знаю их бешено-сладкие поцелуи…
<…>
Роскошные ночные кудри деревьев над серебряными ручейками; около месяца, похожая на горелые сливки, туча; синие и желтые шелка неба; и эта ночная истома – < пугало певучего сердца>; и купанье, где смеется Рахиль или Ревека узкими глазами; заборы и плетни, рассказы рыбака-художника – до свиданья, до свиданья!
В эти дни я бросал червой <цы> своих суток – мешок их исчез – на число каждой встречи. И как вертелось колесо счастья <!>.
Хорошие вещи морского берега: отпечатанное на темной коже кружево рубашки, золотистые пятна просветов медленно переходят в нежно-серебряный забор теней около плеч, висячий мост над грудью и кругом локтя. Хорошо, когда вы лежите рядом и изучаете золотистый узор тепло-темного токаря загара на нежной белизне тела девушки. Хорошо, если золотистый волос вьется около ушка, и муравей ползет по плечу и измеряет грубое великанское дыхание человека мелким лучом своей походки. Хорошо, когда приподымают рубашку, чтобы показать свой загар.