Том 5. Жизнь Арсеньева. Рассказы 1932-1952
Шрифт:
То же чувствовал и он. И волновала еще жалость к ней: и не знает, что это их последняя ночь!
Ночью он то засыпал, то в тревоге просыпался: решится ли прийти? Тьма дома, шум вокруг этой тьмы, трясутся ставни, в печке то и дело завывает… Вдруг он в страхе очнулся: не услыхал, — услыхать ее в той преступной осторожности, с которой она пробиралась в густой темноте по дому, нельзя было, — не услыхал, а почувствовал, что она, невидимая, уже стоит у тахты. Он протянул руки. Она молча нырнула под одеяло к нему. Он слышал, как стучит
Они долго лежали так, грудь с грудью, целуясь с такой крепостью, что больно было зубам. Она помнила, что он не велел ей сжимать рот, и, стараясь угодить ему, раскрывала его, как галчонок.
— Ты, небось, совсем не спала?
Она ответила радостным шепотом:
— Ни минуточки. Все ждала…
Нашарив на столике спички, он зажег свечу. Она в страхе ахнула:
— Петруша, что ж это вы сделали? А ну-ка старуха проснется, увидит свет…
— Черт с ней, — сказал он, глядя на ее раскрасневшееся личико. — Черт с ней, я хочу видеть тебя…
Взяв ее, он не спускал с нее глаз. Она прошептала:
— Я боюсь, — что это вы на меня так смотрите?
— Да то, что лучше тебя на свете нет. Эта головка с этой маленькой косой вокруг нее, как у молоденькой Венеры…
Глаза ее засияли смехом, счастьем:
— Какая это Винера?
— Да уж такая… И эта рубашонка…
— А вы купите мне миткалевую… Верно, вы правда меня очень любите?
— Нисколько не люблю. И опять ты пахнешь не то перепелом, не то сухой коноплей…
— Отчего ж вам это нравится? Вот вы говорили, что я всегда говорю в это время… а теперь… сами говорите…
Она начала все крепче прижимать его к себе, хотела еще что-то сказать и уже не могла…
Потом он потушил свечу и долго лежал молча, курил и думал: а все-таки надо сказать, ужасно, но надо! И чуть слышно начал:
— Танечка…
— Что? — так же таинственно спросила она.
— Ведь мне надо уезжать…
Она даже поднялась:
— Когда?
— Все-таки скоро… очень скоро… У меня есть неотложные дела…
Она упала на подушку:
— Господи!
Его какие-то дела где-то там, в какой-то Москве, внушали ей нечто вроде благоговения. Но как же все-таки расстаться с ним ради этих дел? И она замолчала, быстро и беспомощно ища в уме выхода из этого неразрешимого ужаса. Выхода не было. Хотелось крикнуть: «Возьмите меня с собой!» Но она не смела — разве это возможно?
— Не могу же я век тут жить…
Она слушала и соглашалась: да, да…
— Не могу же я взять тебя с собой… Она вдруг отчаянно выговорила:
— Почему?
Он быстро подумал: «Да, почему, почему?» И поспешно ответил:
— У меня нет дома, Таня, я всю жизнь езжу с места на место… В Москве живу в номерах… И ни на ком никогда не женюсь…
— Отчего?
— Оттого, что уж такой я родился.
— И ни на ком никогда не женитесь?
— Ни
Она припала головой к нему, полежала, капая на его руки теплыми слезами, и прошептала:
— Ну, я пойду… Скоро светать начнет… И, поднявшись, стала в темноте крестить его:
— Сохрани вас Царица Небесная, сохрани Матерь Божия!
Прибежав к себе за перегородку, она села на постель и, прижав к груди руки, слизывая с губ слезы, стала шептать под гул метели в сенцах:
— Господи батюшка! Царица Небесная! Дай, Господи, чтоб не утихало хоть еще дня два!
Через два дня он уехал, — еще проносились по двору утихающие вихри, но он не мог больше длить тайное мучение ее и свое и не сдался на уговоры Казаковой подождать хоть до завтра.
И дом и вся усадьба опустели, умерли. И представить себе Москву и его в ней, его жизнь там, его какие-то дела, не было никакой возможности.
На Рождество он не приехал. Что это были за дни! В какой муке неразрешающегося ожидания, в каком жалком притворстве перед самой собой, будто и нет никакого ожидания, шло время с утра до вечера! И все Святки она ходила в самом лучшем своем наряде — в том платье и в тех полсапожках, в которых он встретил ее тогда осенью, на вокзале, в тот незабвенный вечер.
На Крещенье она почему-то жадно верила, что вот-вот покажутся из-под горы мужицкие санки, которые он наймет на станции, не прислав письма, чтобы за ним выслали лошадей, весь день не вставала с рундука в прихожей, глядя во двор до боли в глазах. Дом был пуст, — Казакова уехала в гости к соседям, старуха обедала в людской, сидела там и после обеда, наслаждаясь злословием перед кухаркой. А она даже и обедать не ходила, сказала, что живот болит…
Но вот стало вечереть. Она взглянула еще раз на пустой двор в блестящем насте и поднялась, твердо сказав себе: конец, никого мне больше не нужно, ничего не желаю я ждать! — и пошла, наряженная, гуляющим шагом по залу, по гостиной, в свете зимней, желтой зари из окон, громко и беззаботно запела — с облегчением конченой жизни:
Уж как выйду я в сад, Во зеленый сад, Во зеленый сад гулять, Свово милова встречать!И как раз на словах о милом вошла в кабинет, увидала его пустую тахту, пустое кресло возле письменного стола, где когда-то сидел он с книгой в руках, и упала в кресло, головой на стол, рыдая и крича: «Царица Небесная, пошли мне смерть!»
Он приехал в феврале — когда она уже совсем похоронила в себе всякую надежду увидать его хоть еще один раз в жизни.