Том 6. Поднятая целина. Книга первая
Шрифт:
Прерываемый хохотом, Ванюшка кончил:
— В слободе был у нас конокрад Архип Чохов. Лошадей уводил каждую неделю, и никто его никак не мог словить. Архип был в церкви, отмаливал грехи. И вот когда заорали: «Конець свита! Погибаемо, браты!» — кинулся Архип к окну, разбил его, хотел высигнуть, а за окном — решетка. Народ весь в дверях душится, а Архип бегает по церкви, остановится, плеснет руками и кажет: «Ось колы я попався! От попався, так вже попався!»
Девки, Аким Младший и жена его смеялись до слез, до икоты. Дед Аким и тот беззвучно ощерял голодёсную пасть; лишь бабка, не расслышав половины
— Штало быть, попалша, болежный! Чарича небешная! Чего же ему ишделали?
— Кому, бабушка?
— Да этому штраннику-то?
— Какому страннику, бабуся?
— А про какого ты, голубок, гутарил… про богомольча.
— Да про какого богомольча-то?
— А я, милый, и не жнаю… Тугая я на ухи стала, тугая, мой желанный… Недошлышу…
Разговор с бабкой вызвал новую вспышку хохота. Аким Младший раз пять переспрашивал, вытирая проступившие от смеха слезы:
— Как он, воряга этот? «Вот когда я попался»? Ну, парень, диковинную веселость рассказал ты нам! — наивно восхищался он, хлопая Ванюшку по плечу.
А тот как-то скоро и незаметно перестроился на серьезный лад, вздохнул:
— Это, конечно, смешная история, но только сейчас — такие дела, что не до смеху… Нынче прочитал я газету, и сердце заныло…
— Заныло? — ожидая нового веселого рассказа, переспросил Аким.
— Да. А заныло оттого, что так зверски над человеком в капиталистических странах издеваются и терзают. Такое описание я прочитал: в Румынии двое комсомольцев открывали крестьянам глаза, говорили, что надо землю у помещиков отобрать и разделить между собою. Очень бедно в Румынии хлеборобы живут…
— Что бедно, то бедно, знаю, сам видал, как был с полком в семнадцатом году на румынском фронте, — подтвердил Аким.
— Так вот, вели они агитацию за свержение капитализма и за устройство в Румынии советской власти. Но их поймали лютые жандармы, одного забили до-смерти, а другого начали пытать. Выкололи ему глаза, повыдергали на голове все волосы. А потом разожгли докрасна тонкую железяку и начали ее заправлять под ногти…
— Про-ок-лятые! — ахнула Акимова жена, всплеснув руками. — Под ногти?
— Под ногти… Спрашивают: «Говори, кто у вас еще в ячейке состоит, и отрекайся от комсомола». — «Не скажу вам, вампиры, и не отрекусь!» — стойко отвечает тот комсомолец. Жандармы тогда стали резать ему шашками уши, нос отрезали. «Скажешь?» — «Нет, — говорит, — умру от вашей кровавой руки, а не скажу! Да здравствует коммунизм!» Тогда они за руки подвесили его под потолок, внизу развели огонь…
— Вот, будь ты проклят, какие живодеры есть! Ить это беда! — вознегодовал Аким Младший.
— …Жгут его огнем, а он только плачет кровяными слезами, но никого из своих товарищей-комсомольцев не выдает и одно твердит: «Да здравствует пролетарская революция и коммунизм!»
— И молодец, что не выдал товарищев! Так и надо! Умри честно, а друзьев не моги выказать! Сказано в писании, что «за други своя живот положиша…» — Дед Аким пристукнул кулаком и заторопил рассказчика: — Ну, ну, дальше-то что?
— …Пытают они его, стязают по-всякому, а он молчит. И так с утра до вечера. Потеряет он память, а жандармы обольют его водой и опять за свое.
Побледневший Ванюшка замолк, обвел слушателей расширившимися глазами: у девок чернели открытые рты, а на глазах закипали слезы, Акимова жена сморкалась в завеску, шепча сквозь всхлипыванья: «Каково ей… матери-то… на своего дитя… го-о-ос-поди!..» Аким Младший вдруг крякнул и, ухватясь за кисет, стал торопливо вертеть цыгарку; только Нагульнов, сидя на сундуке, хранил внешнее спокойствие, но и у него во время паузы как-то подозрительно задергалась щека и повело в сторону рот…
— «…Сынок мой родимый! Ради меня, твоей матери, покорись им, злодеям!» — говорит ему мать, но он услыхал ее голос и отвечает: «Нет, ро́дная мама, не выдам я товарищей, умру за свою идею, а ты лучше поцелуй меня перед моей кончиной, мне тогда легче будет смерть принять…»
Ванюшка вздрагивающим голосом окончил рассказ о том, как умер румынский комсомолец, замученный палачами-жандармами. На минуту стало тихо, а потом заплаканная хозяйка спросила:
— Сколько ж ему, страдальцу, было годков?
— Семнадцать, — без запинки отвечал Ванюшка и тотчас же нахлобучил свою клетчатую кепку. — Да, умер герой рабочего класса — наш дорогой товарищ, румынский комсомолец. Умер за то, чтобы трудящимся лучше жилось. Наше дело — помочь им свергнуть капитализм, установить рабоче-крестьянскую власть, а для этого надо строить колхозы, укреплять колхозное хозяйство. Но у нас еще есть такие хлеборобы, которые по несознательности помогают подобным жандармам и препятствуют колхозному строительству — не сдают семенной хлеб… Ну, спасибо, хозяева, за завтрак! Теперь — о деле, насчет которого мы к вам пришли: надо вам сейчас же отвезти семенной хлеб. Вашему двору причитается засыпать ровно семьдесят семь пудов. Давай, хозяин, вези!
— Да кто его знает… Его, и хлеба-то, почти нету… — нерешительно начал было Аким Младший, огорошенный столь неожиданным приступом, но жена метнула в его сторону озлобленный взгляд, резко перебила:
— Нечего уж там! Ступай, насыпай мешки да вези!
— Нету семидесяти пудов… Да и неподсеянный он у нас, — слабо сопротивлялся Аким.
— Вези, Акимушка. Стало быть, надо сдать, чего уж там супротивничать, — поддержал сноху дед Аким.
— Мы — люди не гордые, поможем, подсеем, — охотно вызвался Ванюшка. — А грохот-то у вас есть?
— Есть… Да он трошки несправный…
— Эка беда! Починим! Скорее, скорее, хозяин! А то мы тут у вас и так заговорились…
Через полчаса Аким Младший вел с колхозного база две бычиных подводы, а Ванюшка с лицом, усеянным мелкими, как веснушки, бисеринками пота, таскал из мякинника на приклеток амбара мешки с подсеянной пшеницей, твердозерной и ядреной, отливающей красниной червонного золота.
— Чего же это хлеб-то у вас в половне сохранялся? Амбар имеете вместительный, а хлеб так бесхозяйственно лежал? — спрашивал он у одной из Акимовых девок, лукаво подмигивая.