Том 6. Статьи 1863-1864
Шрифт:
— Н-да, это было бы невредно, только так уж не сблизишься, как было при крепостном праве!
— И вы называете это сближением?
— А то какие же другие сближения бывают! У меня нынче летом все овощи из огорода крестьянские мальчишки потаскали, вот я однажды и подкараулил одного. Разумеется, он сейчас стрекача; только я ему вслед: «Да куда же, куда же ты, миленький! поди сюда, пряничка дам!» — «Нет, говорит, ты обма-а-нишь! ты высики-ишь!» Так-таки и не пришел…
— Что же из этого следует?
— А то и следует, что мужик благородных этих чувств не понимает. Вы к нему с благородствами да с лизаньями, а он на суконцо ваше поглядывает и думает про себя: ишь ты! стало быть, барину-то что-нибудь померещилось, коли он с сиволапым мужиком целоваться лезет!
— Нет, вы сегодня решительным мизантропом смотрите. Елпидифор Кондратьич!
— Это оттого, что годовой результат моих хозяйственных распоряжений
— Вот о «почве» нынче очень занятно в книжках рассказывают, — вставил свое словцо Коромыслов.
— Да, и «почва» вещь не вредная, потому что ведь, в сущности, что такое «почва»? Это именно та самая штука, из которой можно сделать двоякое употребление, то есть или высасывать из нее соки, или попирать ее ногами. Надеюсь, что приятнее этого занятия трудно что-нибудь придумать!
В таком тоне продолжался наш разговор довольно значительное время, и я в сотый раз мог убедиться, что бывают на свете такие щекотливые предметы, в которых нет ни одного места, до которого можно было бы прикоснуться, не почувствовав себя сразу стоящим как бы на горячих угольях. Всего лучше было бы вовсе не касаться подобных предметов, но, к сожалению, они сами напрашиваются на язык и до такой степени со всех сторон осаждают человека, что он не успокоится, покуда до конца не растревожит всей накипевшей в его груди боли. Одним из самых неиссякаемых источников подобных жгучих болей будет еще долго служить заживо схороненное крепостное право. Упразднение его до такой степени перевернуло вверх дном все отношения, перемешало все понятия, что большинство заинтересованных и до сих пор находится в изумлении и чувствует себя застигнутым врасплох. Я знал очень многих, которые относились к этой правительственной реформе, по-видимому, очень даже любезно, но странное дело! в то же время я очень явственно понимал, что если верхний этаж у них и произносит льстиво-либеральные речи, то это нисколько не мешает существованию какой-то темной преисподней, в которой в эту самую минуту бурчат иные звуки, в которой нечто как будто и захлебывается, и хохочет, и плачет… Воображаю я, как тяжело должно быть этим людям, какую муку должны испытывать они! Если б еще могли они выговориться, могли излить свою желчь! Но нет, они лишены даже и этого блага и волею-неволею, как некую драгоценность, должны хранить в своих внутренностях свои собственные нечистоты.
Птицын сказал правду: ему скучно, ему просто нельзя жить. У него нет дела, которое он мог бы назвать своим, и отныне он навсегда осужден или полемизировать с Ваньками, или разговаривать с батюшкой о геройстве Гарибальди, или же, наконец, язвительно-жалостным тенором перебирать старую ветошь, безвозвратно потонувшую в бездне прошедшего. И в том, и в другом, и в третьем случаях старые раны только растравляются, ибо мы не должны забывать, что даже Гарибальди тут не более как отвод и что разговор об нем есть не более как разговор губ, в котором мысль не принимает никакого участия.
Мы склонны раздражать себя всякого рода утопиями, мы постоянно питаем свое воображение на счет прочих умственных сил. Причины такого явления заключаются в совершенной неподготовленности к делу, в полном незнании того материального процесса, сквозь который всякое дело должно пройти в своем естественном развитии. Мы охотно перескакиваем через все препятствия, устраняем подробности процесса и заранее наслаждаемся уже концом неначатого еще дела. От этого-то между нами такое множество и такое разнообразие Хлестаковых. Крепостное право укоренило в нас эту погибельную наклонность, положило ей начало, давая нам возможность жить не думая; упразднение крепостного права не только не ограничило ее (как следовало бы на первый взгляд ожидать), но окончательно развило и довело до громадных размеров. Явились утописты вольнонаемного труда, утописты плодопеременных хозяйств * , и, не приступивши еще к делу, уже предвкушали урожаи сам-двадцать и наколачивали какую-то баснословную деньгу. Оказалось, однако, что расчеты не верны, или, лучше сказать, что их даже совсем не было.
Если я посею на десятине земли одну четверть ржи и тут же представлю себе, что эта четверть непременно должна дать мне пятнадцать таких же четвертей, то тут еще совсем не будет дела, а будет только марево, созданное алчущим и жаждущим моим воображением. Но положим, что я и в самом деле, на основании некоторых данных (заключающихся в хорошей обработке земли, в достаточном ее удобрении и т. д.), имею право надеяться получить эти пятнадцать четвертей, однако и тут еще не будет дела, если я при этом позабыл прикинуть на счетах те издержки, которых стоит мне производство этого хлеба, если я не принял в соображение всех случайностей, которым подвергается сельскохозяйственное дело, в
Вот почему г. Фет так воззрился на крестьянских гусей * , произведших в его полях потраву, — он не рассчитывал на такое своеволие, он думал, что стоит ему бросить свое зерно в землю, и не только никакая птица не посмеет прикоснуться к нему, но даже ветер смолкнет и вся природа оцепенеет, как очарованная, в немом созерцании процесса прозябания принадлежащего г. Фету зерна.
Но как бы то ни было, положение наших сельских хозяев далеко не красивое. Доходов нет, капиталов нет, и взамен того громадные пространства никому не нужной земли, громадные усадьбы с парками, с проточными прудами, с дорожками, убитыми щебнем и засыпанными песком! Как заглохнут со временем эти старинные усадьбы, в которых так легко и привольно жилось когда-то! как зазеленеют и заплесневеют эти проточные великолепные пруды, как зарастут эти дорожки! Чем это кончится? чем это кончится? — спрашиваешь себя с невольною тревогой. Неужели…
А отставные откупщики, отставные менялы, отставные предприниматели различных maisons de tol'erence [61] весело потирают себе руки и ждут не дождутся, когда ветхая плотина, кой-как еще поддерживаемая остатками хвороста, окончательно прорвется и река неудержимым потоком ринется вперед, унося в своем беспорядочном течении всю зазевавшуюся старину. Но успокойтесь, милые кровопийцы! вы тоже не много наколобродите на свой пай! Ведь и в ваших головах ума-то не пуды, а золотники! Почудесите мало-мало, повыводите греческих фронтонов, понастроите беседок в виде «храмов удовлетворения», понавешаете на стенах картин Айвазовского и сойдете-таки, сойдете же под конец в общую могилу, dans la fosse commune.
61
домов терпимости.
Я знаю, мне заметят, что все написанное мной выше отнюдь не составляет хроники так называемой «общественной жизни», но нахожу, что замечание это будет несправедливо. Мы извратили смысл слова «общество»; мы привыкли искать проявлений общественной жизни совсем не там, где их искать следует. Мы представляем себе «общество» чем-то вроде многоэтажного здания, в котором признаки жизни замечаются только в бельэтаже и в rez de chauss'ee [62] , a все, что обитает в так называемых подвалах и чердаках, без всяких разговоров полагается неживущим. Быть может, в древности оно и было так, но в настоящее время это заблуждение довольно грубое. То есть, коли хотите, жизни-то собственно, той стройной, счастливой и безмятежной жизни, к которой с одинаковым пылом рвется все живущее, нет еще нигде: ни в бельэтажах (было какое-то подобие, да сплыло), ни на чердаках и в подвалах, но есть уже позыв на жизнь, есть запрос на нее, и этот запрос всего живее чувствуется именно в тех забытых помещениях, которые мы так неосновательно полагаем совсем неживущими.
62
в первом этаже.
Собственно, так называемое «общество» представляет слишком мало интересного, чтобы стоило много распространяться об нем. Оно живет своею обычною, бесцветною жизнью; порою, от нечего делать, фантазирует, порою, тоже от нечего делать, эти же самые фантазии преследует. Вечная жертва колебаний и судорожных подергиваний, оно наглядным образом свидетельствует о несостоятельности и о совершенном отсутствии действительных и серьезных жизненных основ. Точка зрения его беспрерывно меняется; порой в нем замечаются проблески света, порой царствует густая, безрассветная мгла, но радоваться мгновенным проблескам, надеяться от них чего-либо хорошего столь же мало основательно, как и жаловаться на мглу. Во всяком случае, говорить тут нечего, да и не об чем, а надо просто терпеливо ожидать, покуда вся эта искусственная и случайная ерунда не изгибнет сама собою.