Том 6. Статьи, очерки, путевые заметки
Шрифт:
Кто читал Достоевского и способен чувствовать и мыслить, тот знает, что после прочтения двух-трех его книг человеческая душа видит новые очертания в старых предметах и совесть приобретает ту остроту, которая возникает в упорно оттачиваемом лезвии. И самый блестящий поэт-философ 19-го столетия, Ницше, этот жуткий и зоркий буревестник, сказал, что единственный писатель, у которого он мог чему-нибудь научиться, был – Достоевский.
Толстому, из всех русских слав, досталась наибольшая слава, и это по праву. Как и Достоевский, он силен необычно и сильнее всех европейских сверстников, потому что он не только писатель, а гениального размаха человек, всей душой переживавший те художественные слова, которые он говорил. Каждая его повесть, каждая его страница есть новый шаг его души, так же востосковавшей о новом и отвергнувшей старое, как природа зимою тоскует вьюгой и метелью о весенних цветах и силою этой льдяной снежной воющей тоски неизбежно создает тепло весны.
В 1857-м году, т. е., когда Толстой был еще почти юношей, в пламенной повести «Люцерн» он записывает:
«Седьмого поля 1857-го года, в Люцерне, перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжение получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушали его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не
Толстой рассказывает, как он обласкал нищего тирольца, и, скандализируя надменную челядь отеля, ввел музыканта в пышную залу и стал угощать его шампанским, по соседству с богатой четой англичан. Англичанин, оскорбленный, встал и ушел с своей женой прочь. Молодой Толстой спрашивает:
«Кто больше человек и кто больше варвар: тот ли лорд, который, увидав затасканное платье певца, с злобой убежал из-за стола, за его труды не дал ему миллионной доли своего состояния и теперь, сытый, сидя в светлой покойной комнате, спокойно судит о делах Китая, находя справедливыми совершаемые там убийства, – или маленький певец, который, рискуя тюрьмой (за нищенство), с франком в кармане, ходит, утешая людей своим пением, которого оскорбили, чуть не вытолкали?..»
Этот с юношеской остротой поставленный вопрос был пламенем в душе великого русского гения в течение всей его жизни и сделал все его творчество таким значительным, всю его личность такой вещей. Старый мир не захотел расслышать достаточно внимательно его голос. И тот пожар, который мог быть предупрежден, стал мировым. Пожар может быть окопан, может – распространяться.
Песня бродячего тирольца должна быть услышана не только ленивым слухом, но и благими сердцами. Она умеет быть кроткой, эта песня тирольца, как щебетание ласточки, как воркование горлицы. Она может также стать грозной, как свист разрушающего ветра, как гул урагана, который безумствует в том великом царстве, где сейчас пожар.
Земля смерти
Поэзия, в истинно-творческие свои мгновения, имеет дар говорить проникновенные слова. Эти слова, рисуя картину, придают ей свойства многоповторной значительности. То, что было выразительным в свою эпоху и в своем месте, делается живым и ярким в другой стране и в иной исторический час. Укоризна, направленная к давно ушедшему, направляется метким и ранящим острием к ныне живущему. Предвещание, высказанное грядущему, которое уже давно стало прошлым, применимо к нашему настоящему.
Таковы многие из слов, сказанных пророками. Через дали времен и перенесенные в обстановку совсем иного места, они звучат нам как голос сегодняшнего дня, как взволнованный всклик текущего часа.
Разве не о нас говорил Амос, пастух, смиренно утверждавший: «Я не пророк и не сын пророка; я был пастух и собирал сикоморы. – Но Господь взял меня от овец и сказал мне: „Иди, пророчествуй…“ И ведь это он сказал: „Вот, Я придавлю вас, как давит колесница, нагруженная снопами… За то и дал я вам голые зубы во всех городах ваших и недостаток хлеба во всех селениях ваших… Ибо злое это время…“»
Какие сегодняшние эти грозные слова.
И разве не странно похожи на нашу действительность слова пророка Исайи: «Как сделалась блудницею верная столица! Правда обитала в ней, а теперь – убийцы… Серебро твое стало изгарью… Князья твои законопреступники и сообщники воров… И будет вместо благовония – зловоние, и вместо широкой епанчи – узкое вретище, вместо красоты – клеймо…»
К разряду таких вдохновенных слов, – чья значительность художественная красноречиво многоразлична и совпадает пронзительным своим смыслом с перепутанной сетью условий не одного только времени и не одного только места, – принадлежит поразительная по силе трагическая песнь современного итальянского поэта, Анджоло Орвиэто, в книге, изданной в Милане, в 1902-м году «Verso l'Oriente», «К Востоку». Она была написана в применении к голодающей Индии. Но каждый русский, в ком бьется человеческое сердце, – я хотел бы добавить, каждый европеец, в котором можно подозревать присутствие человеческого сердца, – не может не почувствовать, как много в этих стрелометных строках – нашего злого часа, нашего текущего дня.
Огненные лепестки
Когда с человеком, который дорог, случится несчастье, только тогда вполне чувствуешь, как он тебе дорог. То, что его любишь, – знаешь всегда. Но несчастие бросает особый резкий свет, и в этом жутком свете впервые то, что было видно раньше, становится явным вдвойне и особенно.
Вся Япония для меня, с тех пор как я ее узнал, один дорогой человек, живущий в красивом саду, где и мне было дано грезить, в изысканном необычном саду, который был создан этим человеком, около трудового поля, им возделанного, близ высокого леса криптомерий, им выхоленного, под гармонической горой, им обожествленной, около буддийского храма, полного резных чертогов, овеянного тихим гулом колоколов, оживленного молитвенным шорохом, и шепотом, и ровным гулом, напоминающим молитвенно-трудолюбивый улей.
Много излюбленных судьбою я видел благословенных уголков земли. Много раз, в путях, я был счастлив на далеких живописных островах Океании или в горном уюте солнечных стран. Но нигде я не испытал того, что в Японии. Несколько недель счастья, в раме сказочной красоты, и ни одной минуты испорченной, ни единого мгновенья, чем-нибудь затемненного. Ниппон, Корень Солнца, умеет быть таким. Древо Солнца, в корне своем, растет из чистого золота.
Солнечный остров одна Жемчужная Раковина.
Мне памятен любимый небом край. Жемчужного он раковиной в море Возник давно, и волны в долгом хоре Ему поют: «Живи. Не умирай». Живи. Светись. Цвети. Люби. Играй. Ты верным сердцем с Солнцем в договоре. Тебя хранит, весь в боевом уборе, Влюбленный в Корень Солнца самурай. Весь остров, как узор живого храма. Взнесенный ирис, как светильник, нем. Как слово песни – чаша хризантем, Окно в простор. В нем золотая рама. Поля. Сады. Холмы. И надо всем Напев тончайших линий, Фуджи-Яма.Так говорил я, год тому назад, посылая привет своим японским друзьям в Токио.
Но многоцветная, многовековая сказка Солнечного острова развернулась на полосе земли, которая служит тонкой крышей в дворце подземного Огня. Колыхнулось слишком сильно это скрытое пламя, никогда не успокаивающееся. Разломился труд миллионов заботливых рук. Погибли несосчитанные тысячи жизней. Подземный Огонь напал на любимцев Солнца.
Живы ли мои друзья, преданной любовью любящие Россию? Живы ли вы, Нобори Сиому, Айка Осэ, Нобуру Катаками?