Том 6. Заклинательница змей
Шрифт:
Он и принялся меня «завораживать» прекрасным стихотворением о «Кругах». Отсюда уж пошла у нас поэтическая геометрия:
…Ты не в круге, весь ты в точке, Я же в точку не вмещусь… …будешь умирать, И тогда поймешь и примешь Троецветную печать…О следующем стихотворении Сологуба помню только, что было оно написано мастерски, в удивительном ритме.
А кто знает здесь его строки, такие загадочные и таинственные, что даже духовные цензоры (в журнале «Новый путь») долго сомневались, пропускать ли их:
Водой спокойной отражены, Они бесстрастно обнажены При свете тихом ночной луны. Два отрока, две девы творят ночной обряд…Эти стихи были специально выучены мною наизусть — чтобы дразнить В. В. Розанова. Он от них в ярость приходил.
Стопами белых ног едва колеблют струи, И волны, зыбляся у ног, звучат, как поцелуи…— Ерунда, чепуха! — сердился Розанов. — Какие это поцелуи?
Огонь, пылавший в теле, томительно погас, В торжественном пределе настал последний час…— Да вы скажите, сколько их, сколько их? Двое или четверо? «Отражения в воде видны»… значит, двое?
Стопами белых ног, омытыми от пыли, Таинственный порог они переступили…Этот «порог» и «предел» приводили Розанова в особый раж. Непременно желал знать, что это такое. Однако самого Сологуба спросить никогда не решался. Со всеми интимничающий Розанов знал, что к Сологубу не очень подъедешь: «Кирпич в сюртуке!»
4
…в молчании
Ты постигнешь закон бытия.
Все едино в создании,
Где сознанью возникнуть —
Там Я.
…Я — все во всем, и нет иного.
Во мне родник живого дня.
Во тьме томления земного
Я — верный путь. Люби меня.
Костюмированный вечер.
Небольшая зала изящно отделанного особняка в переулке близ Невского. Розово-рыжие панно на стенах. Много электричества. Есть забавные костюмы. Смех, танцы… В открытые двери виден длинный стол, сервированный к ужину. Цветы.
Что это за бал? Большинство без масок, и какие все знакомые лица! Хозяйка — маленькая, черноволосая, живая, нервная молодая женщина, с большими возбужденными глазами. А хозяин — Сологуб. Он теперь похож на старого римлянина: совсем лысый, гладко выбритый. В черном сюртуке, по-прежнему
За время моего трехлетнего отсутствия многое изменилось, умерла тихая сестра Сологуба: не «бронхит» у нее был, а чахотка. Очень выросла известность писателя. Какой он теперь «городской учитель»! Да и есть ли, существует ли еще серенький домик на Острове? Может быть — да, может быть, еще пахнет внизу пылью и мелками, но уже наверху-то, наверное, не теплятся разноцветные лампадки…
Сологуб женился на молодой писательнице и переводчице А. Н. Чеботаревской.
Порывистая, впечатлительная, она окружила его атмосферой самого ревнивого поклонения. Слава Сологуба возрастала, никто не думал ее оспаривать, только любящей жене все казалось, что к нему несправедливы, что у него там или здесь — враги.
Сам Сологуб остался верен себе. Так же он замкнут в кольце холодка — «не подступиться». Так же, если не больше, спокоен, непроницаем, зло-остроумен. Если бы нужно было одним словом определить узел его существа, первый и главный, то это можно бы сделать даже одной буквой: Я. В самом глубоком смысле, конечно: в смысле понятия личности. Не знаю человека с более острым, подземным, всесторонним ощущением единства человеческой личности.
Каждая строка его стихов, его лирика, его нежность и горечь насмешки, его сказка, вплетенная в обыденность, его лучшие рассказы (и лучший из лучших, Иринушка. «Помнишь, не забудешь?») — все это о том же, о неумирающей памяти, о неумирающей единой любви единого Я. Весь он в этом божественном узле… или в этой одной, воистину божественной, точке.
Да и теперь, в наши неслыханные дни, не то же ли звучит в его отрывочно долетающих к нам строках? То же, и только еще новая какая-то нота, мудрая и сильная. Мне вспомнилось недавно тютчевское «непризнание времени», а в звуках — шиллеровское:
Не узнавай, куда я путь склонила, В какой предел от мира перешла…Но лишь вспомнились они, Тютчев и Шиллер, а сравнивать с ними Сологуба я не хочу. Пусть будут они, и пусть будет он, единственный: ведь в этом все, что каждый — единственный. Только этого-то, как раз, никто и не понимает.
5
Я здесь один, жесток мой рок,
А ты покоишься далече.
Но предуставлен Богом срок,
Когда свершиться нашей встрече.
Темно. Серые, промозглые сумерки. Очень холодно в нетопленой комнате. Сидим за столом, у нас. Сереется каждый, закутанный. И кажется закутанным в тряпки. Впрочем, так оно почти и есть. На Сологубе пальто старое пузырится, на Анастасии Николаевне какая-то серая кофта в махрах, валенки. А личико у нее — в кулачок, только глаза беспокойно блестят.
И мы не лучше. Мережковский в женском бархатном, вытертом, шушуне и в калошах на туфлях войлочных.
Это Сологубы пришли к нам (пешком, конечно) с Васильевского острова, как часто приходят. На Васильевский они перебрались давно, еще с войны (потянуло на «родную сторону», говорил Сологуб). Но едва стукнул «красный Октябрь» — их с квартиры выгнали, забрав все, и мебель, и книги, и теперь они ютятся на Острове же, в каком-то «павильоне», где за ночь нарастает ледяная кора на полу.
— Видите, видите, Федор Кузьмич, — говорит с нервным хохотом Анастасия Николаевна, — вон у них какой хлеб, целый кусок…