Том 6. Зарубежная литература и театр
Шрифт:
Совершенно очевидно, что так называемое бесстрастие Леконт де Лиля — иллюзия. Вождь «Парнаса» был человеком чрезвычайно страстным, с могучей эмоциональной жизнью, но пафос Леконт де Лиля, благодаря социальным условиям, должен был замереть. Его образы поэтому статичны и кажутся холодными, выражая бессилие человека, безнадежность его стремлений. Но эти величественные фигуры полны чувств, выраженных монументально. Тут и отчаяние, и тихая гордая скорбь, и напрасная жертва, и страстное негодование.
Пластичность, скульптурность произведений Леконт де Лиля бросаются в глаза. Он высекает свои поэмы из камня, льет их из бронзы. Однако Леконт де Лиль является и замечательным живописцем. Не вдаваясь в красочные детали,
Поэзия Леконт де Лиля принадлежит к числу лучших созданий французской литературы и буржуазной литературы вообще. Пережив крах романтических мелкобуржуазных иллюзий в социальной борьбе и не найдя реального выхода из этого кризиса, Леконт де Лиль не пожелал полностью капитулировать перед буржуазной действительностью, но и не смог объявить ей активной войны.
Буржуазная критика прекрасно уловила реакционную тенденцию Леконт де Лиля и вознесла его на пьедестал, ибо пессимистический пассивизм бывшего социалиста был как нельзя более на руку буржуа с их боязнью и ненавистью к революции. Однако марксистское исследование должно вскрыть до конца противоречия, породившие трагедию Леконт де Лиля, и показать, что эта трагедия обращена также и против буржуазии, против ее культуры, искусства, науки.
Разговор с Гербертом Уэллсом *
В Гарингтон-гоузе, в новом доме нашего полпредства, английским друзьям был дан маленький вечер, во время которого им был показан известный фильм Довженко «Земля». Среди других гостей посольства был и Герберт Уэллс.
Во время приезда его к нам, в РСФСР 1 , я не был ни в Москве, ни в Ленинграде, таким образом, личное наше знакомство состоялось только сейчас.
Уэллс был заинтересован возможностью разговора со мной и с первых же слов пригласил меня к себе.
Сначала мы говорили о «Земле». Уэллс не совсем понимает замысел Довженко. Мне приходится указать на то, что это, в сущности, скорее психологический и в известном смысле пантеистический замысел: некоторый гимн земле, ее плодородию, ее детям, которых она спокойно берет назад в свое лоно, чтобы заменить их свежими отпрысками. Я указываю на то, что моменты пропагандистские, агитационные, изображение классовой борьбы в деревне играют здесь, конечно, большую роль, составляют известный элемент патетики картины, но все же не задают тона. Уэллс как будто бы не согласен с этим. Поэтически-философское строение картины для него незаметно, и он повторяет, что, конечно, «Земля» имеет пропагандистскую зарядку, она служит добрую службу проповеди машинизации в отсталых странах, но что это пролетает над головой цивилизованного человечества, ибо его трактором не удивишь.
Я замечаю, что если даже стать на такую точку зрения, то и тогда придется признать, что дело не столько в тракторе как таковом, как именно в тракторе, находящемся в руках коллектива, а не служащим для наживы отдельных лиц и эксплуатации других. Уэллс с этим совершенно согласен и даже подчеркивает, что он сам старый коллективист, что он понимает огромное значение нашего опыта коллективизации крестьянского хозяйства. «Но, — замечает он, — я не очень четко заметил всю эту сторону картины, потому, вероятно, что не было никаких английских надписей, и поэтому для меня, — упрямо повторяет он, — от картины осталось впечатление в общем мастерски сделанной пропаганды введения научной агрономии в ваше сельское хозяйство».
Отсюда Уэллс делает переход к другой теме. «Вы не должны думать, — говорит он мне, — что я в какой-нибудь мере отрицаю
«Мы живем в такое тяжелое время, в такое черное, в такое опасное время, что художник, не желающий принять в его беге участия как политик, то есть как вождь людей, кажется мне бесчувственным, бессмысленным, и я не могу признать за ним таланта, разве только некоторый формальный талант, какой признается за хорошим вокалистом, прекрасно распевающим песни, написанные композитором за два-три столетия до наших дней».
Слушаю эти разговоры и отмечаю про себя, что почти то же говорил у нас еще Чернышевский 2 .
«Скажите, — спрашиваю я Уэллса, — как относитесь вы к вашему знаменитому коллеге Голсуорси? У нас его находят скучным, но тем не менее он имеет своих читателей. Лично я с огромным удовольствием читал его, ибо он необыкновенно четко раскрывает передо мною чуждый мир вашей нынешней буржуазной Англии».
Уэллс смеется и говорит: «Голсуорси невозможный человек, сам он в высшей степени сноб и устраивает свою жизнь точь-в-точь так, как те консервативные герои, которые играют такую большую роль в его романах».
Я возражаю: «По-моему, у Голсуорси масса иронии по отношению к этой консервативной части его персонажей. В общем, он, так же как и вы, считает, что Англия отплыла к новым берегам; что происходит огромное культурное линяние».
Уэллс отвечает: «Да, конечно. Голсуорси очень умный, наблюдательный человек, но таков он только как писатель. Когда он пишет, он становится выше своей среды, это несомненно, и я, например, никогда не смог бы с таким поразительным знанием написать „Форсайтов“. Для этого нужно самому быть немного Форсайтом, и Голсуорси таков. В жизни он консервативный англичанин, но умом и талантом он превозмог самого себя, и, не меняя ничего в порядке своего быта, он прекрасно сознает, что устои этого быта непрочны и что наступит какая-то не то благословенная, не то опасная весна».