Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907
Шрифт:
Когда все разошлись, она спросила Павла:
— Павлуша, разве ты социалист?
— Да! — сказал он, стоя перед нею, как всегда, прямо и твердо. — А что?
Мать тяжело вздохнула и, опустив глаза, спросила:
— Так ли, Павлуша? Ведь они — против царя, ведь они убили одного.
Павел прошелся по комнате, погладил рукой щеку и, усмехнувшись, сказал:
— Нам это не нужно!
Он долго говорил ей что-то тихим, серьезным голосом. Она смотрела ему в лицо и думала: «Он не сделает ничего худого, он не может!»
А потом
Однажды она сказала хохлу, недовольно поджимая губы:
— Что-то уж очень строга Сашенька! Все приказывает — вы и то должны, вы и это должны…
Хохол громко засмеялся.
— Верно взято! Вы, ненько, в глаз попали! Павел, а?
И, подмигивая матери, сказал с усмешкой в глазах:
— Дворянство!
Павел сухо заметил:
— Она хороший человек.
— Это верно! — подтвердил хохол. — Только не понимает, что она — должна, а мы — хотим и можем!
Они заспорили о чем-то непонятном.
Мать заметила также, что Сашенька наиболее строго относится к Павлу, иногда она даже кричит на него. Павел, усмехаясь, молчал и смотрел в лицо девушки тем мягким взглядом, каким ранее он смотрел в лицо Наташи. Это тоже не нравилось матери.
Иногда мать поражало настроение буйной радости, вдруг и дружно овладевавшее всеми. Обыкновенно это было в те вечера, когда они читали в газетах о рабочем народе за границей. Тогда глаза у всех блестели радостью, все становились странно, как-то по-детски счастливы, смеялись веселым, ясным смехом, ласково хлопали друг друга по плечам.
— Молодцы товарищи немцы! — кричал кто-нибудь, точно опьяненный своим весельем.
— Да здравствуют рабочие Италии! — кричали в другой раз. И, посылая эти крики куда-то вдаль, друзьям, которые не знали их и не могли понять их языка, они, казалось, были уверены, что люди, неведомые им, слышат и понимают их восторг.
Хохол говорил, блестя глазами, полный всех обнимавшего чувства любви:
— Хорошо бы написать им туда, а? Чтобы знали они, что в России живут у них друзья, которые веруют и исповедуют одну религию с ними, живут люди одних целей и радуются их победам!
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго говорили о французах, англичанах и шведах как о своих друзьях, о близких сердцу людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
В тесной комнате рождалось чувство духовного родства рабочих всей земли. Это чувство сливало всех в одну душу, волнуя и мать: хотя было оно непонятно ей, но выпрямляло ее своей силой, радостной и юной, охмеляющей и полной надежд.
— Какие вы! — сказала она хохлу как-то раз. — Все вам товарищи — армяне, и евреи, и австрияки, — за всех печаль и радость!
— За всех, моя ненько, за всех! — воскликнул хохол. — Для нас нет наций,
Эта детская, но крепкая вера все чаще возникала среди них, все возвышалась и росла в своей могучей силе. И когда мать видела ее, она невольно чувствовала, что воистину в мире родилось что-то великое и светлое, подобное солнцу неба, видимого ею.
Часто пели песни. Простые, всем известные песни пели громко и весело, но иногда запевали новые, как-то особенно складные, но невеселые и необычные по напевам. Их пели вполголоса, серьезно, точно церковное. Лица певцов бледнели, разгорались, и в звучных словах чувствовалась большая сила.
Особенно одна из новых песен тревожила и волновала женщину. В этой песне не слышно было печального раздумья души, обиженной и одиноко блуждающей по темным тропам горестных недоумений, стонов души, забитой нуждой, запуганной страхом, безличной и бесцветной. И не звучали в ней тоскливые вздохи силы, смутно жаждущей простора, вызывающие крики задорной удали, безразлично готовой сокрушить и злое и доброе. В ней не было слепого чувства мести и обиды, которое способно все разрушить, бессильное что-нибудь создать, — в этой песне не слышно было ничего от старого, рабьего мира.
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем все другие песни.
Эту песню пели тише других, но она звучала сильнее всех и обнимала людей, как воздух мартовского дня — первого дня грядущей весны.
— Пора нам это на улице запеть! — угрюмо говорил Весовщиков.
Когда его отец снова что-то украл и сел в тюрьму, Николай спокойно заявил товарищам:
— Теперь у меня можно собираться…
Почти каждый вечер после работы у Павла сидел кто-нибудь из товарищей, и они читали, что-то выписывали из книг, озабоченные, не успевшие умыться. Ужинали и пили чай с книжками в руках, и все более непонятны для матери были их речи.
— Нам нужна газета! — часто говорил Павел.