Том 7. Мертвые души. Том 2
Шрифт:
В первой главе несохранившейся ранней редакции Дерпенникову, вероятно, была посвящена особая «статья о воспитании», «развить» которую во второй части предписывала еще заметка в записной книжке 1841 г. Из той же записной книжки в главу о Дерпенникове могли уже перейти некоторые подробности деревенского времяпрепровождения, тоже сохранившиеся позже в применении к Тентетникову, как-то: изгнание приказчика «со всеми качествами дрянного приказчика», перечень которых в точности совпадает с заметкой записной книжки «Приметы дурного управителя»; хозяйственные неудачи, всё описание которых в сохранившийся текст первой главы попало из той же записной книжки; [106] разглядывание на речной отмели мартына, изображенного в точном согласии с заметкой записной книжки; ссора с Вишнепокромовым, который, с одной стороны, в качестве уже хорошо известного читателю персонажа выступает в уцелевшей главе ранней редакции, а с другой, по замысловатому своему имени, восходит к заметке всё той же записной книжки (о цвете голубей): «Вишнепокромый с каймой на крыльях вишнев<ого> цвета». Кроме того, в первой главе редакции 1843–1845 гг. могли быть приданы Вишнепокромову, тоже оттесненному в дошедшей до нас редакции этой главы на задний план, и некоторые дополнительные черты, как, например, качества псового охотника, несомненно подразумеваемые в нем в уцелевшей последней главе, в его реплике на слова Муразова о дожде: «Очень, очень бы нужно… даже и для охоты хорошо» Целый раздел записной книжки посвящен как раз терминам псовой охоты. Деревенский кабак, «которому имя было Акулька», мог носить это название уже в сожженном рассказе о Дерпенникове: записная книжка в числе нескольких названий кабаков содержит и близкое к «Акульке» название «Агашка». Мог быть намечен, наконец, так трудно давшийся позже Гоголю волжский
106
«У мужиков давно уже колосилась рожь, высыпался овес, кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не завязывалась» — ср. записи: «Рожь, ячмень, пшеница колосятся — когда из трубки показывается колос»; «Просо не колосится, а кистится»; «Хлеб пошел в трубку — когда является колосовая трубка»; «Завязалась пяточка — сначала образуется род молочка, когда снизу шелуха начинает затвердевать» (см. выше, стр. 337*).
Что составляло содержание главы II в редакции 1843–1845 гг., судить трудно. Возможно, что эпизод с генералом Бетрищевым в той редакции еще отсутствовал: в уцелевшей главе это имя не упомянуто ни разу, хотя поводов для упоминаний было не меньше, чем в нынешних главах III и IV, где для придания себе весу Чичиков не раз упоминает генерала — «близкого приятеля и, можно сказать, благотворителя». Нет для этого персонажа никаких заготовок и в записной книжке.
Глава III, напротив, со своей известной нам ныне тематикой, несомненно присутствовала уже в редакции 1843–1845 гг. Эпизоду о Петухе близко соответствуют многочисленные заметки в записной книжке о рыбной ловле и кушаньях, так что даже понимание отдельных мест этой главы без справки там дается не сразу. Например, сцена заказывания перед сном завтрашнего обеда, с кулебякой на главном месте, понятна, в качестве завершающего весь эпизод штриха, лишь при учете, что речь идет о кулинарном применении пойманного в начале эпизода «чудовища» (осетра): особая заметка записной книжки разъясняет как раз, что кулебяка приготовляется из осетра. Эпизод о Костанжогло прямо упоминается в размышлениях посаженного под арест Чичикова в уцелевшей главе: «„Сделаюсь помещиком, потому что тут можно сделать много хорошего“. И в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был у Гоброжогло, и милая, при греющем свете вечернем умная беседа хозяина о том, как плодотворно и полезно занятье поместьем». [107]
107
Соответствующее место нынешней главы III ср. выше, стр. 75*—76.
Сложней вопрос, как выглядела в редакции 1843–1845 гг. нынешняя глава IV. Прежде всего, уцелевшая глава вовсе не предполагает центральной темы нынешней главы IV — покупки Чичиковым имения Хлобуева; их деловые взаимоотношения в уцелевшей последней главе ограничиваются только разделом наследства после умершей старухи Ханасаровой; и мошенничество в отношении Хлобуева со стороны Чичикова и некоторое поправление собственных дел Хлобуева одинаково вращаются тут не вокруг купли-продажи (как следовало бы на основании нынешней главы IV), а вокруг полученного по подложному завещанию наследства. «Скажите, пожалуйста, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше?» спрашивает Хлобуева Муразов. «После тетушки все-таки вам досталось кое-что». Но, согласно нынешней главе IV, дела Хлобуева начинают поправляться после получения им задатка от Чичикова, о чем в эпилоге, однако, не сказано ни слова. Не стал еще в уцелевшей последней главе помещиком и сам Чичиков; его согласие с пожеланием Муразова: «нужно бы дождичка для посева» — сопровождается оговоркой: «сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика», что идет в разрез с его сельскохозяйственными планами в нынешней главе IV. Покупка именья — еще только в проекте и при обдумывании Чичиковым своей будущей жизни во время сидения в остроге («Это я заложу, заложу с тем, чтобы купить на деньги поместье. Сделаюсь помещиком»). Содержание нынешней главы IV никак не входило, следовательно, в редакцию 1843–1845 гг. И поездка Чичикова, Платонова и Костанжогло к Хлобуеву, и осмотр владений Хлобуева, и признания Хлобуева Платонову о себе самом — всё это мотивировано в ней теперь той самой покупкой, которой уцелевшая заключительная глава не знает. Больше того: диалог Хлобуева и Платонова из нынешней главы IV явно повторяет в ряде мест диалог Хлобуева и Муразова в уцелевшей заключительной главе и, следовательно, возник лишь после отказа Гоголя от этой последней (об этом см. ниже). Сближение Чичикова и Хлобуева достигалось, следовательно, в первой редакции посредством какой-то иной, чем в нынешней главе IV, фабулы: завязкой эпизода служило, надо думать, получение наследства. Эпизод о старухе Ханасаровой был, вероятно, в редакции 1843–1845 гг. разработан широко и детально. На это указывает ряд отголосков данного эпизода в уцелевшей последней главе: обнаружение учиненного Чичиковым при вводе наследников во владение подлога, заинтересованность в наследстве не только Хлобуева, но и Тьфуславльского губернатора Леницына (названного здесь Алексеем Ивановичем, а не Федором Федоровичем, как в нынешних главах I и IV), сватовство «чиновных лиц» за Марью Еремеевну (ближе нам не известную, но предполагающуюся известной) и пр. Утраченный эпизод, замененный потом (или дополненный) нынешней главой IV, содержал, следовательно, и рассказ о самом подлоге, и иное, чем в нынешней главе IV, вступление в рассказ Хлобуева и Леницына, и, наконец, эпизодический персонаж, Марью Еремеевну — вероятно, одну из упоминаемых Леницыным воспитанниц старухи, вокруг которой загорается ссора жадных до ее приданого «женихов». Входило, может быть, в утраченный эпизод и волокитство Чичикова за «плясуньей», упоминание о которой в последней главе тоже как будто предполагает что-то уже известное из предшествующего содержания поэмы: «и уже начали ему вновь грезиться кое-какие приманки: вечером театр, плясунья, за которою он волочился». Входил, наконец, в одну из следующих глав первой редакции рассказ про Вороного-Дрянного: его упоминает в последней главе Муразов.
Что дальше следовало в сожженной редакции 1843–1845 гг., усматривается из слов уцелевшей последней главы о самом Муразове: «повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья». Эта «уже знакомая читателю», но в уцелевшей главе отсутствующая картина жилища Муразова предполагает особую посвященную ему главу, по образцу глав первой части, большинство которых имеют по собственному герою, а герои (Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин) показаны на фоне собственного жилища. Вместе с Муразовым вступал, очевидно, в рассказ и князь: их диалог в сохранившейся главе предполагает в предыдущих главах поэмы ряд аналогичных диалогов на сходные темы: «Вот вам Чичиков!» говорит вошедшему Муразову князь: «Вы стояли за него и защищали», — напоминание, выходящее за пределы наличной главы, как и реплика Муразова: «Вы несколько раз приказывали мне откровенно говорить».
Сожженную в 1845 г. редакцию второго тома Гоголь охарактеризовал (в четвертом письме по поводу «Мертвых Душ» в «Выбранных местах из переписки с друзьями») как «пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но, — продолжает он, — как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу… Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство… Бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе „Мертвых душ“, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен». Другими словами, метод статического изображения душевных качеств для героев второго тома, с «характерами значительнее прежних», оказывался неприменимым; на простых аналогиях или антитезах к первому тому второй том построить не удалось: художник с ужасом почувствовал, что «повторяется». Предстояло поэтому обновить не только бытовой материал, но и приемы изображения. Недаром первая же попытка после выздоровления снова взяться за оставленный труд свелась как раз к разграничению
16 марта 1846 г. Гоголь писал из Рима Жуковскому о «небесных минутах», выпавших ему на долю среди страданий болезни, прибавляя: «Мне даже удалось кое-что написать из „Мертвых душ“, которое всё будет вам в скорости прочитано». По верному предположению Тихонравова, след этого минутного возврата к только что сожженным «Мертвым душам» сохранился в отрывке: «Идея города — возникшая до высшей степени пустота». [108] В наибольшей своей части касаясь первого тома поэмы, предназначавшегося тогда к переизданию в исправленном виде, отрывок этот, однако, в конце переходит от первой части ко второй: «Весь город со всем вихрем сплетней — преобразование бездельности жизни всего человечества в массе… Противоположное ему преобразование во II части, занятой разорванным бездельем». У Гоголя была мысль о возобновлении работы над обоими томами сразу. «Первая часть мне потребна при писании второй и притом нужно ее самоё значительно выправить», — говорит Гоголь в том же письме. Однако надежда на выполнимость такого двойного труда быстро сменяется разочарованием. Уже в апреле того же 1846 г. Гоголь признается Шереметевой, что только в дороге попытается «продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу»; но и дорога, в которую он пускается в мае, для «Мертвых душ» не дает на этот раз ничего. Литературные планы Гоголя с «Мертвых душ» целиком переносятся на затеянную в то время публикацию «Переписки». [109]
108
См. т. VI настоящего издания, стр. 692–693.
109
См. письма к А. М. Виельгорской от 14 мая, П. А. Плетневу от 4 и 30 июля, 13 августа, 12 и 26 сентября, 3 и 5 октября 1846 г.
Одновременно автором дается согласие на переиздание первого тома «Мертвых душ» без исправлений, [110] лишь с присоединением нового предисловия. Оно высылается вместе с письмом к Шевыреву от 26 сентября, и из его содержания видно, как далек стал Гоголь от вернувшихся было к нему на минуту весной надежд. Предисловие содержит обращение к читателям с просьбой о присылке тех бытовых материалов, поисками которых были заполнены для Гоголя следующие годы, когда возврат к художественной работе над второй частью представлялся ему невозможным без предварительного долгого изучения «статистики России». [111] Через все письма 1847 г. настойчиво проходит мысль о необходимости, прежде чем вновь взяться за продолжение поэмы, «озариться полным знанием дела», «изрядно поумнеть», достигнуть «безъискусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях „Мертвых душ“, дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой» и т. д. А касаясь попутно своей текущей писательской работы, Гоголь неизменно характеризует ее теперь как еще только предстоящую, как такую, к которой лишь в будущем можно будет «приступить». [112] Пока же она сводится к обдумыванию или, в лучшем случае, к набрасыванию вчерне.
110
См. письмо к С. П. Шевыреву от 26 июля 1846 г.
111
См. письма к П. А. Плетневу от 4 декабря 1846 г., С. П. Шевыреву от 8 декабря 1846 г., Н. М. Языкову от 20 января 1847 г., А. О. Смирновой от 22 февраля, Д. К. Малиновскому в марте 1847 г., А. С. Данилевскому от 18 марта, А. О. Россету от 15 апреля 1847 г. и многие другие.
112
См. письма от 15 апреля к А. О. Россету, от 24 августа к П. А. Плетневу и к С. Т. Аксакову, от 2 декабря к С. П. Шевыреву.
Из отдельных писем видно, что именно могло тогда обдумываться и набрасываться. В сыне С. П. Апраксиной, у которой живет в Неаполе Гоголь, его упорно интересует одна и та же черта: «желанье сильное» «заняться не шутя благоустройством крестьян» своего имения, [113] т. е. главная черта будущего Тентетникова. Имя «Улинька» впервые, с особым ударением на его русском характере, упоминается Гоголем тоже в 1847 г. в письме к супругам Данилевским: «моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней» (письмо от 18 марта). Наконец тогда же, среди отыскиваемых материалов по «статистике России», особо испрашивается «биография хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор», [114] т. е. бытовой материал для создания образа генерала Бетрищева. Но из стадии собирания материалов и черновых заготовок весь этот труд в 1847 г. еще не выходит, о чем бесспорно свидетельствует написанное в конце года письмо к Жуковскому — вариант «Авторской исповеди». Содержащееся тут авторское признание подводит несомненно итог как раз этому переходному периоду в творческой истории второй части: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог предо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров… Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы — и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась у меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом ото всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту, — к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой…С этих пор, — продолжает Гоголь, — способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы, чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет… Хочу заняться крепко „Мертвыми душами“». Письмо, датированное 29 декабря 1847 г., написано в Неаполе, откуда несколько недель спустя Гоголь отплыл в свое паломничество в Иерусалим. Путешествие закончилось около 20 апреля 1848 г. в Одессе.
113
Ср. письма к П. А. Плетневу от 3 января 1847 г., к А. М. Виельгорской от 16 марта и к А. П. Толстому от 8 и 21 августа того же года.
114
Письмо к С. П. Шевыреву от 2 декабря.
Ни в Одессе, ни потом в родной Васильевке, в мае — июле, к занятиям Гоголь еще не приступает. «Я еще ни за что не принимался, — пишет он из Васильевки Плетневу 7 июня: — Покуда отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но или жар утомляет меня, или я всё еще не готов; а между тем чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд, составляющий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время». [115] Лишь в середине октября обосновавшись в Москве, Гоголь приступает, наконец, к началу работы. Труд над «Мертвыми душами» вступил в новый фазис.
115
Ср. письма к С. П. Шевыреву от 14 июня, к В. А. Жуковскому от 15 июня и С. Т. Аксакову от 12 июля 1848 г.
А. М. Виельгорской Гоголь сообщает из Москвы (29 октября) о близости давно ожидаемого момента: «Я еще не тружусь так, как бы хотел… еще нет этого благодатного расположения духа, какое нужно для того, чтобы творить. Но душа кое-что чует и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени». «Принимаюсь серьезно обдумывать тот труд, — пишет он 18 ноября Смирновой, — для которого дал бог средства и силы». «Соображаю, думаю и обдумываю второй том „Мертвых душ“, — двумя днями позже пишет Гоголь Плетневу. — Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка». А в марте 1849 г., подводя небольшой итог сделанному, Гоголь жалуется: «Работа моя шла как-то вяло, туго и мало оживлялась благодатным огнем вдохновения». [116] Тем не менее, всё же шла; в письме к Плетневу от 3 апреля читаем: «хоть и не так тружусь, как бы следовало, но спасибо богу и за это». А в письме к Жуковскому от 14 мая 1849 г. имеются уже первые признаки авторского удовлетворения достигнутым результатом: «Жду нетерпеливо прочесть тебе всё, что среди колебаний и тревог удалось создать». Жуковский не приехал, однако, ни в Петербург (куда готов был выехать Гоголь), ни в Москву. И первое авторское чтение написанного за истекшую зиму состоялось у Смирновой.
116
Письмо к А. М. Виельгорской от 30 марта 1849 г.