Том 7. Произведения 1863-1871
Шрифт:
— Не то, сударь, больно, что сапоги третий день стоят нечищеные! важно ожесточение, важна нераскаянность!
Такого рода прибаутками отшучивались мы в былые времена, когда делали распоряжение об исправлении меньшего брата на конюшне и желали придать этому распоряжению некоторый лоск законности.
Бывают минуты в жизни обществ, когда особенно много является нераскаянных. Одним из таких моментов были месяцы, непосредственно предшествовавшие упразднению крепостного права. В это достопамятное время нераскаянных толпами приводили в губернские правления и рекрутские присутствия * ; пудретные заведения тоже были переполнены.
— За что их ссылают? — спрашиваешь, бывало, какого-нибудь доверенного холопа, пригнавшего в город целую деревню нераскаянных (в то время «нераскаянный» меньший брат пригонялся вместе со всеми нераскаянными домочадцами и даже с нераскаянными грудными младенцами; на месте оставлялось только нераскаянное имущество, то есть дома и скот меньших братьев).
— За ихнюю нераскаянность-с… Потому, значит, помещик им добра желают-с, а они этого понять не хотят.
— Что же, однако, они сделали?
— Секли их, значит… ну, а они, заместо того чтоб благодарить за науку, совершенно, значит, никакого чувствия…
Это было последнее слово крепостного хищничества. Получай в зубы, и да величит душа твоя * . Это же последнее слово и хищничества современного.
Я мало чему удивляюсь, мало от чего прихожу в негодование. Когда на моих глазах из моего ближнего выпускается известная порция сока, зрелище это не производит во мне нервной дрожи, но только заставляет зажмурить глаза и поскорее пройти мимо. Я слишком хорошо затвердил изречения «не ваше дело» и «вас никто не спрашивает», чтоб не принять их к непременному руководству и исполнению. Но, признаюсь, учение, в силу которого истязуемый субъект обязывается не только с кротостью принимать побои, но и производить по этому поводу благодарные телодвижения, всегда поражало своею смелостью. Мне кажется даже, что ежели в основании его и лежит известная доля истины, то все-таки пропагандировать его следует как можно осторожнее, ибо не всякий подобную истину может вместить.
Мне очень часто случалось вести об этом предмете очень поучительные разговоры с людьми сведущими и опытными.
— Послушайте! — говорил я, — как хотите, а я решительно понять не могу, зачем вы требуете, чтоб у меня сердце играло, когда вы производите надо мной опыты истребления насекомых? Я согласен что вы имеете за себя право хищничества — ну, и пользуйтесь им, как заблагорассудите! Хлопайте, отравляйте, упраздняйте — но к чему же нужна вам моя благодарность? что может прибавить к вашему благополучию веселие моего сердца?
— Гм… а понять, однако, не трудно!
— Растолкуйте, пожалуйста!
— И растолковать не трудно. Вы, может быть, слышали, что есть на свете вещь, которая называется строптивостью? Это та самая, которую необходимо истребить. И только.
Да, и только. Если у вас вынимают из кармана платок, спешите показать вашему вору вид, что вы очень счастливы: тогда, быть может, он даст вам другой, похуже. Но боже вас сохрани прийти в негодование и закричать «караул!» — вор непременно рассердится и снимет с вас, за грубость, и сюртук.
Тем не менее я позволяю себе думать, что эта требовательность хищничества не только излишня, но даже свидетельствует о какой-то чрезмерной изнеженности. Оскорблять человека и в то же время хотеть, чтоб он не оскорблялся — помилуйте! да ведь в этом даже нет смысла, потому что тут одна половина предложения явно противоречит другой. Только слишком избалованный человек может с столь безумной отвагой предаваться подобным капризам мысли; только слишком забубённая
Или, быть может, вы и чувствуете это, да говорите себе: ну, что ж, и пускай будет провал! чем больше бессмыслицы и провалов, тем меньше строптивости, тем менее разговоров!
Правильно.
Ты несомненно ошибешься, читатель, ежели применишь написанное выше к той или другой общественной сфере, к тому или другому общественному классу. Я совсем не Петров и Иванов имею в виду, и даже не статских и коллежских советников (хотя многие из них небезынтересны), а вообще весьобщий строй современной жизни, в котором действующими лицами могут найтись и Петры, и Иваны, и статские, и всякие другие советники. Всюобщественную ниву заполонило хищничество, всюее, вдоль и поперек, избороздило оно своим проклятым плугом. Нет уголка в целом мире, где не раздавались бы жалобы на упадок жизненного уровня, где не слышалось бы вопля: нет убежища от хищничества! некуда скрыться от него! Головы несомненно медные — и те тронулись им, и те поняли, что слабость презренна и что только сила, грубая, неразумная сила имеет право на существование. Повсеместно идет чавканье и заглатыванье, а челюсти так торопливо работают, что поневоле становится холодно. Невольно спрашиваешь себя: что же будет, когда хищники переедят всех слабых и ни одного из них не останется налицо, чтобы ответить на мучительные и всеминутные запросы плотоядности? как поступят они? начнут ли рвать за горло друг друга или же сочтут свою миссию оконченною и положат зубы на полку?
Вопрос этот так заинтересовал меня, что я счел нелишним предложить его на заключение глубокомысленному моему другу, Феденьке Козелкову * .
— Как ты думаешь, друг мой, — спросил я его, — когда вы переедите всех мирно удобряющих землю обывателей, как поступите вы?
Феденька временно затруднился, однако ж не отказался от разрешения вопроса.
— Думаю, — отвечал он, — что тогда мы начнем есть друг друга… потому что… ты понимаешь… без пищи…
— Позволь, однако, мой друг! Знаю я, что без пищи неловко, но ведь вы и друг друга в конце концов поедите — что же тогда?
— Но ведь кто же нибудь да останется! — рассудил он, — и я полагаю, что судьба этого оставшегося будет не из плохих…
— Глупенький! да ты предположи, что этот оставшийся — ты! Что ж ты делать будешь? ведь ты всех переешь, ты даже Деверию съешь — куда же ты денешься?
Эта мысль видимо изумила Феденьку; в его глазах блеснул почти луч мысли. Опасность, которую я так неожиданно раскрывал перед его умственным взором, расположила его сердце к благодарности, так что он, после некоторых колебаний, решился даже пожать лишний раз мою руку (один бог только знает, как он расчетлив на эти пожатия!).
— Во всяком случае, — сказал он мне, — догадка твоя весьма остроумна и стоит того, чтоб над ней поработать! Было бы более нежели прискорбно, если б я… или кто-нибудь другой (прибавил он скромною скороговоркой)… был вынужден на такую печальную и радикальную меру, как… — Он остановился, видимо затрудняясь…
— Как съесть Деверию? — выразил я его мысль.
— Ну да… ты понимаешь… есть такие предметы, по поводу которых без боли нельзя даже приподнимать завесу будущего!