Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Всякую шантрапу пускают!.. ГришкаИ. я тебя, подлеца, в три шеи со двора!
Вечерами дядя Захар ходит по темному залу; глухо отдаются в пустом доме пудовые шаги; тетя Лиза одна сидит в спальне перед вечной грудой белья, а маятник в столовой идет-идет, отсчитывая секунды скучного вечера. Только бабка Василиса, как perpetuum mobile, не забывает своего дела и возится у коровника, выкидывая вилами навоз. Да, истинно – perpetuum mobile! А когда-то она была первой красавицей и кружила головы ловким молодцам из купецкого рода, в лаковых сапогах и косоворотках под длиннополыми кафтанами.
Сны… Все видят необычайные сны. Разговоры о них прочно вошли в обиход двора, как теперь утренние газеты. О снах в кухне докладывают наверху, о снах наверху рассуждают на кухне. Сны под пятницу – сны особенные, и я уверен, что Гришка врет, так как ему, именно, и снятся сны под пятницу. Он рассказывает о кучах серебра, о провале крыши и о яме «на самой тоись середке двора».
Сегодня середа, но я видел сон тяжелый, кошмарный. Он давит меня, и я в тоске хожу по садику, где еще недавно ходили они, и думаю, думаю об охватившей меня тревоге. Она будет расти к ночи – я знаю, и я боюсь ночи, боюсь пустоты и сгустившихся теней у беседки. В этих тенях и закоулках притаились тайны, стерегущие, будущие… Я хожу по садику и боюсь ночи. А она надвигается в пустоте и тоске. И вокруг разлита эта пустота и тоска, тоска. Точно уже ничего нет для меня ни позади, ни впереди, – одна эта тяжелая мысль о ночи, один страх…
«Жулики» и «мушки» с звонким лаем приняли кого-то, и отсюда кажется, что они рвут этого кого-то… Это, конечно, почтальон, кого они терпеть не могут. Я хожу…
Кто-то дробью скатился с галереи, хлопнуло окно, скрипнуло творило сарая. По двору пробежала Полька.
– Григорий!.. Григорья!.. Гришка!.. – раздается отчаянный, взвизгивающий голос Польки. – За дохтуром беги!..
Стучат копыта по настилу. Архип торопливо выводит Строгого… Какая тревога!.. Я бегу в страхе, спрашиваю.
– Телеграмма пришла из Питера… Лексей Захарыч при смерти… На машину едут…
Архип никак не может попасть дугой в петлю. Лошадь не стоит, оглобли падают, хлопают двери на галерее, кто-то быстро-быстро пробежал со свечой, мелькнула тень на потолке и провалилась.
Я стою… в ушах отдается бессмысленное – «при смерти…».
Я бегу к себе. Там все сбились в передней и молчат.
Смотрят друг на друга и молчат. Мать накидывает платок на плечи и почти бежит в тот дом.
Сестры в уголке плачут. Чего они плачут?.. Я так странно спокоен, и для меня все это невероятно.
– Может быть, адрес перепутали, – говорит кто-то и сейчас же отвечает:
– Да нет… не может быть… Этим не шутят…
Я уже не боюсь ночи и темноты, иду в зал, припадаю лицом к окнам и смотрю в тот дом. Кабинетик глядит черным глазом, в окнах зала черно, и только в дальней комнате, за гостиной, – золотая полоска плохо прикрытой двери.
Въезжает извозчик, бежит запыхавшийся Гришка, и тяжело взбирается на ступеньки крыльца грузная фигура старика-доктора.
Туда я боюсь идти. Я боюсь горя, я боюсь взглянуть на дядю Захара и тетю Лизу, которая бьется теперь на полу.
Поезд идет
Распахнулось парадное, выходит доктор и пропадает в воротах, Гришка стоит с разбитым фонарем, в котором оплывает свеча, и тень Строгого мечется по белой стене и уходит под крышу. Громадное колесо захватило весь нижний белый этаж красивой черной звездой. Я открываю окно. Тетя Лиза почти бежит с лестницы, прыгает в пролетку, не попадает на подножку и обрывается. Ее подсаживает Гришка. Дядя Захар, сутуловатый, с низко надвинутым козырьком, медленно, переваливаясь, спускается сверху, и слышно, как жалобно попискивают ступеньки.
Кто-то плачет тоненьким, слабеньким голоском.
Кто это? Полька?.. Нет, она пристегивает фартук и что-то кладет кучеру в ноги. Кто же?
Бабка Василиса… Согнувшись, сидит она на нижней ступеньке лесенки и плачет.
Протягивается палец дяди Захара, толкает Архипа…
В тишине падающей ночи гремят колеса, и не слышно обычного: «держи ворота!»
Темно в моей комнате. Я лежу и не могу собрать бегающие мысли. Тоска, но страха нет. Вскакивают вопросы: почему? как? – и уходят без ответа. Стук в стекла. А, дождь пошел… Ярко мигнула комната и ушла. Гром гремит… А глухо гремит гром в городе под крышами… Я у окна. Вот он, наш старый двор! Он ярко вспыхивает и тонет.
И какой гром! Точно высыпали на крыши груды камней. Какой ливень!..
Назойливо мычат в сарае коровы: должно быть, их не доили сегодня.
Поздно ночью звонок у ворот. Я не сплю, слушаю, жду… Звонок у нашего парадного, шум и беготня в комнатах. Выглядываю в столовую. Бабка Василиса, промокшая и еще более похудевшая, принесла телеграмму: она неграмотна.
«Ваш сын… скончался…»
Над моей головой, у жильцов, тревожные, мягкие шаги… Что там?
Он вернулся, но не вступил в ворота. Он вернулся…
Какая унылая погода, почти осенний дождь, и как хмуро смотрит мокрый колодец с зеленым коньком.
Ег опривезли в горбатом ящике, обитом белой парчой и со стеклом в головах. Нагло глядит этот неуклюжий ящик с белого катафалка, с намокшими ватными султанчиками. Это не простой ящик, сбитый в лавке питерского гробовщика: это – работа бессмысленного перста стихийной силы.
Я стою неподалеку, гляжу на ящик и не могу считать его гробом, не могу плакать и страдать. И не один я: все, все, куда ни взглянешь. У всех деревянные лица, все неопределенно смотрят на белые султанчики, венки, на волочащиеся по грязи кисти покрова, на ящик… И они не верят.
Слова литии вырываются ветром, несутся но грязной улице и тают в мелкой дроби дождя.
«По-да-а-аждь… Господи…»
Кто-то вскрикивает, но процессия уже ползет, и Александр Иванов подхватывает забытый кем-то у ворот зонтик. У колеса двигается дядя Захар, держась за колонку балдахина, и смотрит на переступающие ноги. Я вижу его шершавое пальто, и только. Тетю Лизу усадили в карету и дают нюхать спирт.
Широкие ворота монастыря приняли ящик, черный хвост процессии и не закрылись, точно ждали еще…